Синяя вязь чернил расплылась перед глазами, буквы полетели стайкою наискосок. Алексей будто в ледяной омут упал, где его начала крутить и корчить сила невидимых струй. Спотыкаясь от душивших мук, он еще раз пробежался по краткому посланью – глаза отказывались верить. «Вот они… динь-дон – за́мки из песка…» Мир рушился, прозрачные небеса затягивала зимняя мгла. Любовь ушла… Остались лишь жалкие строки письма, как сироты малые в миру, лепившиеся в три ряда на бумажном листе… И боже мой! – какой казенщиной, каким суховеем тянуло от этих строк, будто не юная девичья рука начертала их, а акцизное перо дожившей до седин канцелярской крысы.
– Лексий, в зобу дыханье сперло? Ну ты чего, чего? Не стращай людей…
Гусарь беспокойно глазел на молчаливую спину друга, не смея верить в дурной исход, но вдруг ужаснулся душой и сразу все понял. «Вот так рождественская залепень!»
Алексей обернулся, пугая блеском своих глаз, слегка улыбнулся и уже по-новому, по-чужому, возвышаясь над сидящим на диване Сашкой, убитым голосом произнес:
– Вот она… явь проклятого сна… Изнанка правды…
– Кто-кто? – не понимая смысла, поперхнулся Шурка.
– Конь в пальто! – не в силах держать себя в руках, взорвался Алексей и зло швырнул под потолок изорванное письмо. Мелкие клочья разлетелись по комнате и розовыми хлопьями стали оседать на стулья, диван и стол.
Гусарь поймал один из них с обрывком фразы: «…семья переезжает в Варшаву…», бросил сочувственный взгляд на друга, а чуть позже буркнул под нос:
– И это все, что осталось от героического признания… Угу… Перелетная птаха ищет счасться в пути. А может, все к лучшему? С глаз долой – из сердца вон! Нашел с кем якшаться… Ты тильки глянь, усе получилось, як я казав. Запшекала тэбэ чертова панночка, и ау… А ты – «брэхня». Верно в молитве сказано: «…Не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Да не кручинься ты так безбожно. Все можно пережить, Кречет, ну разве ж кроме своей смерти… Эх, мало их, шляхетских псов, Богдан[137]
на колья садил!Гусарь, находя в случившемся раскладе несомненное зерно личной выгоды, оживленно засуетился вокруг Кречетова. Он ублажал его как ребенка, мурлыкал хохляцкий гопак, гладил по голове, помог прикурить папиросу, и все без иронии, без обидного смешка – настолько полно радостью было его сердце. Но вдруг взглянул на лицо Алексея и охнул:
– Ты бледный, як смерть! Ну-тка хлебни водицы. Да що ж водицы! Давай наливки выпьем за твое избавленье? Тьфу, опять двадцать пять! А ну выбрось ее из башки. Заколдовала, подлюка! Сделала из тебя чучело и соломой набила. Говорил я тоби, ведьма она.
– Когда письмо получил? – Кречетов провел ладонями по щекам.
– Нынче, еще до обеда…
– Кто привез: почтальон или?..
– Нет, не почтовый, ражий такой кабаняка, морда – во-о! Шиш лопатой прикроешь. Я к нему и так и эдак, кто, мол, поручил, що знаешь, не видел ли? А он мурло кирпичом и трындит одно: «Сказано было – не велено». Словом, бирюк. Каменное сердце. Такими бульвар мостить…
– Ну вот что. – Алексей решительно поднялся. – Из песни слова не выкинешь, но можно выкинуть песню. Может, ты и прав, что все к лучшему… Беличьи муфточки, шляпки с лентами – к дьяволу! Нас с тобой через три недели сцена ждет, а это не бантики и не рюшечки! Да и что такое сердечное счастье? Будь оно проклято… Это пустынное слово среднего рода. Хватит быть мухой на праздничном куличе! Гляди-ка, нашла румяного гимназиста… верно, Сашка? То мы юбок не знали прежде?
– Ай, молодца! Люблю! – притопнул Гусарь, тиская в объятиях друга. По-южному яркие голубые глаза Александра блестели задорно и даже драчливо.
– Эй, погоди! – Кречетов кое-как избавился от товарищеских тисков. – Согласен, Федо́ра уже не идет за Егора. Но возник один вариант с идеей. Я ж не вчера родился, чтобы в Тулу со своим самоваром ехать. Не спорь, братец, ее характер – сахар со стеклом, но и мой – не пряник.
– Да що ж задумал? Не томи! Неужто опять… на поклон к ней, гадюке, пойдешь?
– Пойду, но не на поклон, а проверить. И не опять, а снова.