– Ты только посмей мне слово поперек молвить, – шипел он из темного угла. – Возьму за чуб и оттащу на съезжую высечь за непочтение. Дудки, Алешенька, хоть до неба ори, никакой квартальный больше тебе не в помощь. Артист, мать твою… а ублажить родного отца дичится! Разве я не человек? Разве твой родитель добра людям не делал? Я-с, чтоб ты знал, в жизни за горло никого не брал-с, акромя бутылки. А ты брезгуешь сопереживать со мной. Да-с, соглашусь… Я-с к этой язве зеленой малоустойчив. – Он потрясал содержимым стакана. – Зато с похмелья могу проявить изрядную силу воли. Вот ты все морду свою воротишь… Думаешь, образованный, а того не ведаешь, что родителя твоего среда не заела. Запила она его, паскуда… запила! И все потому, что сочувствия в людях не стало. Всяк под себя гребет и в свою щель тащит!
Далее отец выпивал вновь, кряхтел, потирал беспокойные руки, брал ноту какой-нибудь песни и полагал, что вокруг все смеются и рады ему. Но лишь замирал последний звук его речей, как та же полуночная тишь смыкалась над ним черной воронкой.
Людмила Алексеевна в такие минуты умела найти необходимые решенья. Она проявляла, к чести своей, такое самообладание, находчивость и здравый смысл, на которые братья считали ее не способной. По-христиански тихая и смиренная, она всецело отдавалась уходу за спившимся мужем.
Алексей помнил, как ей частенько приходилось менять отцу постель и исподнее: эта процедура проделывалась без тени брезгливости, в то время как они с Дмитрием не могли и рядом находиться с сим непотребством. «Под Богом ходишь – Божью волю носишь, – говорила в таких случаях мать. И, ставя кипятить белье на плиту, добавляла: – От людей утаишь, а от Господа – нет, как и Суда Его околицей не объедешь».
Теперь все эти «радости» свалились на Алешкины плечи. И хотя его мутило от отвращения, он, как и мать, старался не жаловаться на судьбу. Алексей словно надевал маску отчуждения: даже проклятия и оскорбления папаши отныне на него как будто не действовали.
Но в эту ночь отец был в особицу агрессивен. Он не позволил рукам Алексея ни обтереть себя мокрым полотенцем, ни подложить под себя чистую простынь. Закусив удила, он на все попытки сына помочь говорил резко и кратко: «Я сам!» С грехом пополам усевшись на мятой постели, дождавшись, когда все перестало качаться, и утвердившись на своем месте, он настороженно огляделся.
– Кто тут еще? – вскрикнул отец, хватаясь за чугунную кочергу, и премного изумился, когда узрел лишь стоявшего перед ним с бледным лицом Алексея.
– Будет вам, папаша, уймитесь! Я тут… и более никого.
– А эти… оба в черном, что были с тобой?
– Эти ушли, – заученно и спокойно соврал Алешка, зная прекрасно, что папенька один черт не поверит другим сказанным ему словам.
– А-а-а… ну ежели так, то смотри, Лексий, смотри…
При этом Иван Платонович словно очнулся от своих горячечных грез; его костлявая рука, бесшумно и медленно двинувшаяся по столу, отыскала в потемках бутылку и наполнила на две трети стакан. Он начал пить, не спуская глаз с сына, а Алексей, зябко кутаясь со сна в байковое одеяло, присел на сундук напротив.
Выпала минута – такое случалось в поведенческом состоянии отца, – когда он подчинялся обстоятельствам и воспринимал жизнь без протеста. Иван Платонович зримо обмяк телом, потеплел взором и, философски морща лоб, изрек:
– Прости, коли что не так, жизнь – заедливая штука. Ты хороший парень, сынок. Дмитрий – тот резкий и злой, вечно хмурый, так и норовит поперек гадость ввернуть, а ты хороший, нравишься мне, и уши у тебя в деда, мягкие. У злых они жесткие, твердые, а у добрых – мягкие, как у тебя, понимаешь?.. И голова у тебя не худо соображает, и характер имеется, смелость. Из тебя отольется надежный компаньон во всяком мужском деле. Тебе бы следовало, конечно, не в артистах ходить. Ну, да как бог дал. Вечная память Василию Саввичу, славный мужик был… Царство ему Небесное. Крестный ведь твой… Охо-хо-о… Жуткая смерть досталась, кто б знал…
Оба перекрестились, помянув добрым словом незадачливого купца.
Отец посмаковал водку и, глупо улыбнувшись, воздел палец, после чего повернул его, указав на стакан, и горько выдохнул:
– Губит меня сие чертовое зелье… знаю. Во время запоя слабею я, как паршивая овца… Сам небось видишь, во что-с превращается твой родитель, каюсь, Алешенька, каюсь. И жизнь не в радость, и кошмары тут как тут – о копытах бычачьих в шерсти… толкутся… Ужас, скажу я тебе… Когда трезв, то все как будто слава богу… ничего не боюсь, вот те крест… Ни страху глупого, ни угрызений души, так сказать… И сон крепкий, куда там… Но как выпью – тоже ужас!
Папаша приблизил к сыну измятое, как замусоленный трешник, красное в синих прожилках лицо. Стеклянные глаза уставились на него в упор, и Алексей почувствовал на своей щеке сырое, горячее дыхание.