Будучи пьян, он не замечал убожества и грязной пустоты своего дома, уж много лет требовавшего капитального ремонта. Не замечал он и своей нечистоплотности, имея в памяти на сей случай железный резон: «Что мне, перед бабами ножкой шаркать?» Легче, конечно, было снова набраться до бровей и послать все к чертовой матери, а если и что-то делать, то спустя рукава; так, во всяком случае, казалось не столь горько за бессмысленно прожитую жизнь в мелкотравчатой погоне за завтрашним днем. «Что сделал я в этой жизни? – уныло глядя в засиженное мухами мутное окно, спрашивал он себя. – Так, дым… пустое… Растерял в ознобе житейской суеты по частям свою душу, и только. А ежели обернуться и посмотреть на пройденный путь? Тоже одни собачьи слезы и тлен. Ну-с, разве дети, помилуй бог… так говорим мы давным-давно на разных языках…» Иван Платонович предавался таким суждениям, и перед ним с мучительной болью вставало на дыбы сознание полной никчемности своей судьбы, и вот тут-то, хватаясь за бутылку, как за спасительную соломинку, он от рюмки к рюмке клялся себе, что непременно переломит ход опостылевшей жизни и вот-вот сорвется с насиженного места. При этом, если взять во внимание, что он терпеть не мог терпеть, то можно представить, какие костры пылали в его груди и какие угли обжигали стопы. «Вот справим сорок дней моей незабвенной… и прощай, затхлый Саратов», – накручивал он себя.
И теперь, извлекая из тяжелой сумы свою нетленную папку с вырезками, неотрывно глядя в глаза младшего, он со значимостью изрек:
– Видел ли ты, Лексий, когда-нибудь мух в банке с вареньем? То-то… Я-с всю жизнь наблюдаю людей в сем положении. Лезут они друг на дружку, пихают локтями в рожу почем зря, идут по головам ближних, только б спастись, орут от ужаса, но один черт гибнут, что те мухи.
Отец вытер мокрый от водки рот тыльной стороной ладони и с нетерпением продолжил:
– Так вот, сынок мой родной, хватит и нам… в дерьме вязнуть. Хватит! Помнишь, я как-то сказывал: удивлю еще всех! Вот, пришло времечко, глазей, изучай, радуйся! И уясни – родитель твой не такой уж пропащий тип. Он знает, что почем в этой сучьей жизни. Любит и помнит вас – отпрысков!
Окрыленный сказанным, а более своим «детищем», которое с изумлением листал Алексей, он снова принялся за водку, горько смакуя каждый крупный глоток.
– Это тебе, сынок, не дураков на сцене приплясывать, не кульбитами на воздухах маяться… Это, братец ты мой, Уральская Калифорния – важее дело! Серьезнее не бывает… А то что же это-с такое? Крутишься ты там, крутишься у себя на сцене, сердешный, аки шут на юле, а потом кувыркнешься тройку раз, понимаешь… и мое почтение… Тьфу, срамота – курам на смех! Я же предлагаю тебе стоющее дело. Видеть легко, трудно предвидеть. Но поверь, у меня на сей раз глаз-алмаз, знаю – ждет нас удача. Я-с хоть и дожил до седых волос, а никого не боюсь. И ежели б меня не обошли-с подлецы с дворянством, клянусь, мог бы занять место рядом с царским двором Его Величества! Там, позади тебя, сыр лежит на буфетной полке. Дай закусить… можешь взять и себе четверть к чаю. В нем, правда, черви завелись, ик, но они, шельмы, безвредны. Ножичком можно смахнуть.
Алексей молча подал заплесневелый сыр, глядя, как отец, не найдя под рукой ножа, принялся его скоблить ногтями. Снова журчала в стакане водка, снова о чем-то убежденно распространялся папаша, но Алешка, забившись в угол, прижавшись щекой к стене, пришел в такое волнение от услышанного, что, право, не мог контролировать себя. Кусая губы, он сжимал и разжимал пальцы под столом, в изнеможении откинувшись на спинку стула.
Нет, не тирада косноязычности о театре ошеломила его; эти негативные перлы словесности в адрес своей профессии он слышал и раньше. Его терзал страх перед взбалмошным, вздорным решением отца отправиться на старости лет в неведомые края. Но еще более Алексея пугало категорическое желание отца взять его с собой. «Святый Боже, посети и исцели немощи наши, имени Твоего ради… Это крах всему… Это последний гвоздь в крышку моего гроба, начиная со смерти маменьки и кончая разрывом с Басей… – Он с содроганием посмотрел в стеклянные глаза папеньки, казалось, в них отражались золотистые пески мифических рифейских гор. – Господи, ему ли взапуски пускаться с судьбой? В такие годы уже не до перемен… Листья кленов его молодости давно истлели… мир ровесников-друзей отнюдь не молод, а он одно: “Все кончено, все начато”. А как же я? Как театр? Карьера… моя мечта?! Мой успех! Куда прикажете деть тысячи дней каторжных трудов? А мои роли?! Нет… нет!! Почему именно я?.. Не хочу, не желаю!»