Без сомнения, вовсе не Энгельс и даже не Ленин, а Павел служит для Сталина верховным авторитетом в деле стилистического оформления подобных дихотомий. Как известно, употребительный прием Павла — экспансивное нагнетание негативных утверждений, которое, в свою очередь, внезапно сменяется их контрастным отрицанием:
Что же скажем? Неужели от закона грех?
Итак, неужели доброе сделалось смертоносным?
Что же скажем? неужели неправда у Бога?
По аналогичному методу действует Сталин:
Я вовсе не хочу сказать, что партия наша тождественна с государством.
Этим я вовсе не хочу сказать, что студенты не должны заниматься политикой.
Не значит ли это, что мы тем самым беремся разжигать классовую борьбу?
Вместе с тем сталинские антиномии, взятые в их историософском аспекте, обнаруживают прямое родство с отечественными схемами чудесного и радикального преображения, обновления страны, облюбованными дуалистической (средневековой) традицией. Эта зависимость очевидна и в самой композиции выводов. Иногда Сталин ритмически развертывает свои антитезы на манер митрополита Илариона («И что успе закон? что ли благодать? Прежде закон, потом благодати; прежде стень ти, потом истина») или Кирилла Туровского, радостно живописавшего, как языческую зиму сменила весна Христова:
У нас не было черной металлургии, основы индустриализации страны. У нас она есть теперь.
У нас не было тракторной промышленности. У нас она есть теперь.
У нас не было автомобильной промышленности. У нас она есть теперь. — и т. д.
Все вместе по-евангельски означает, что последние будут первыми:
В смысле производства электрической энергии мы стояли на самом последнем месте. Теперь мы выдвинулись на одно из первых мест.
В смысле производства нефтяных продуктов и угля мы стояли на последнем месте. Теперь мы выдвинулись на одно из первых мест. <…>
Все это привело к тому, что из страны слабой и не подготовленной к обороне Советский Союз превратился в страну могучую в смысле обороноспособности («Итоги первой пятилетки»).
В дуалистической системе старой русской культуры (по крайней мере, «до конца XVIII века»), пишут Лотман и Успенский, имея в виду, в частности, Петровские реформы, «новое мыслилось не как продолжение, а как эсхатологическая смена всего <…> Изменение протекало как радикальное отталкивание от предыдущего этапа»[230]
. Но, конечно, такое же апокалиптическое «переворачивание» было свойственно всей леворадикальной, особенно большевистской, историософии:Нина Тумаркин продемонстрировала, что очень рано, практически сразу после Октябрьского переворота, для укрепления своего престижа власть начала обзаводиться чертами настоящей церковности, зачастую непосредственно заимствованными из православного наследия[231]
. Дальнейшие события резко стимулировали эту новоцерковную ориентацию, внося в нее актуальные дополнения и сдвиги. В такой перспективе семинаристское прошлое, бесспорно, могло только пригодиться Сталину. То, что, с точки зрения партийных снобов, казалось биографическим изъяном, в новой обстановке постепенно становилось весомым преимуществом.