Среди жён таскающих мясо, была и Валерия. Её муж, широкий в кости, грузный мужичок, славно орудовал топором. Он с шутками-прибаутками бросал Валерии из рук в руки увесистые нежные ломти рыбьего сала. Муж был не в меру весёлым и довольным то ли от выпитого, то ли от удачи выпавшей на его долю: он рубил рыбу и хохотал. Валерия рядом с ним выглядела скучной и послушной. Я сделал несколько снимков этой молодой женщины чью прежнюю красоту теперь было трудно разглядеть за дранной войлочной фуфайкой, явно большей от неё на несколько размеров. Валерия смотрит перед собой: некрасивое разопревшее лицо поперченное коричневой индонезийской ржавчиной. Валерия принимает кусок из корявых лап своего суженного. Вот она взгромоздила себе на спину ношу - безобразный, наполовину наполненный мешок: рыжие косы выбились из-под платка, по-бабьи опущенного на самые брови. Валерия меня не видит, в её глазах телячья покорность. Она вытирает рукавом своё потное выражение лица - через всю щеку смазанный след мазута.
... десятая запись в дневнике
Через какое-то время Умбр издох - люди терзали его труп с прежним незатейливым усердием. Мужики размахивали топорами, словно рубили дрова. Они разделывали рыбу, как будто это был ствол поваленного дерева, нечто вроде рухнувшего баобаба. Щепки летели - сырые бледные щепки рыбьей древесины. Под ногами людей чавкала липкая каша из придонного ила и обрезков мяса. Женщины месили эту, ставшую похожую на студень, массу кирзовыми сапожищами, перетягивая мешки с одного места на другое. Откалывая белесые ломти от дохлого сома, мужики блаженно скалили зубы. Они были явно довольны, словно сбылась мечта всей их жизни. На лицах мужчин читалось одно и то же выражение - выражение счастья и бешенства. Они до сих пор ненавидели эту тварь всей корневой системой своей души. Аборигены, без всяких сомнений, рвали и кромсали плоть Умбра, как будто в этом и заключался смысл бытия. Меня начало слегка подташнивать.
Что я здесь делаю среди этих архаичных кровожадных людишек, розовое дитя Западной Европы, со своим идиотским фотоаппаратом? Со всей своей грёбанной рафинированной культурой и цивилизацией, со всеми своими Мадоннами и их пузатенькими младенцами, со своими бельгийскими шоколадками и бессмертными швейцарскими часами, такой неуместный, нелепый, такой инфантильный на фоне всей этой жестокосердной фантасмагории? Я был здесь неорганичен, как бутылка шампанского на похоронах. И в то же время несмотря на скорбь и брезгливость, а иногда и на откровенное отвращение, которое во мне вызывало всё происходящее, я чувствовал в этом что-то притягательное, что всасывало меня в свою воронку наподобие чёрной дыры. В какой-то степени, глубоко в закоулках души, я завидовал этим грубым жестоковыйным людям, таким непосредственным в данных обстоятельствах. Они чувствовали себя за рубкой мяса, словно за главным делом своей жизни и меня тянул к ним этот великий и гнусный инстинкт.
Тошнота подступила к моему горлу. Я не хотел блевануть и поэтому отошёл в сторону, чтобы не лицезреть красочных подробностей этого зверства. "Варвары - говорил я себе мысленно - Варвары. Великолепные и безмозглые варвары. Прекрасное и адское племя". Я удалился метров на сто, куда не доставали пляшущие тени факелов. Присев на какую-то полуистлевшую корягу, я только сейчас заметил свои облепленные грязью, босые ноги, но возвращаться к своим "гамнодавам" у меня не было никаких сил. Опять вплотную видеть эти жуткие и привлекательные рожи, сцены изуверства и сцены насилия, этих опьяневших от мяса человеков, плотоядных самцов и плотоядных самок, барахтающихся в кровавом месиве - нет уж, увольте. И вдруг я услышал какой-то долгий звук, какое-то гармоническое завывание - я встрепенулся, словно от удара током: они пели. Эти чёртовы людишки пели. Они кромсали сома, складывали мясо штабелями, перетягивали тяжёлые сочащиеся мешки с мясом и пели. Самцы и самки извлекали из себя ГАРМОНИЮ. По уши в крови и в кале, они оказывается были способны ещё на что-то прекрасное. Мне стало не по себе, я чуть было не расхохотался. Меня трясло от озноба. Эта песня, сухая и твёрдая, она рождалась в утробе людей, которых нельзя было отличить от бандитов с большой дороги, в утробе алкашей и мясников. Она исторгалась из самой глубины их мрачного садомазохистского естества, из самой середины их сути, где на дне кишок почивала чёрная разлагающаяся душа. Песня была тягостной и песня была прекрасной. Восточноевропейцы извергали её из себя, как волшебную, семицветную блевотину. Как это могло из них появится, что нужно было сожрать, чтобы выблевать наружу такую красоту? Песня, покидая их рты, неистово расцветала в небе, словно фейерверк.