Я это срочное письмо тебеИз ночи в ночь пытаюсь написать,Неверным языком открытой раныМарая чистые страницы. ГложутРаскаянье и фаустовский пудельМои живые кости; я надеюсьИ не надеюсь, жив и не живу,Молюсь и издеваюсь над молитвой.Я двадцать лет как совершеннолетний,Но содрогаюсь всех моих привычекИ действий, если ты их не одобришь.О, где ты? Мне почудилось, что смехНа лестнице разбился, как стакан,Но, оглянувшись, я увидел хаос,Как бы в цилиндре иллюзиониста,Где затаилось кроличье безумье, —И вновь пишу тебе о новостях.Бог знает что творится: мертвецы,Продрав глаза, приветствуют друг другаИ пишут лозунги на наших стенах;Кошмары и фантомы, как солдаты,Шагают по шоссе; на Сукин-стритЛежат мужчины с переломом воли;И толпы топят ношу вздорных жизнейВ каналах, где плывут автомобили.Из тех, кто приходил ко мне пенятьНа неуспех в торгашеском болоте,Один вручил судье свое ружье,Чтоб приговор был громче и верней,Другой играет в сумасшедшем домеДушой, болтающейся на спиральке,Или машинкой для нарезки пальцев,Все остальные вертятся волчком.Виновны ли мы в том, что их реальностьСкукожилась от встречи с их мечтой?— Прости! — молю я, ухватись за зыбкийРукав отца: сюда вернулся призракГрехи свои оплакать. Мой недуг —Двадцатый век; коммерческая жилкаВ моей руке увяла; сны моиДрожат от ужасов; я леденеюПод ветрами гонений там, в Европе,От красноречья крыс, от истребленьяОткрытых ясноглазых городов,От поруганья чести и искусства.О, неужели, друг мой, слишком поздноДля наступленья мира, неужелиНе могут люди вновь прийти к ручьюВоды напиться и не могут в кузнеСобраться, как друзья, и поболтать?И неужели поздно нам решить:— Давайте будем добрыми друг к другу. —На фермах постепенно гаснут окна,Я стерегу последний свет в долинеИ о тебе храню живую мысль —Вот так схоласты в темные векаХранили угольки сгоревшей Трои.В осаде города, и многим пасть,Но человек непокорим. Из сердцаСтруится крупный, круглый детский почеркИ рвется одинокий страстный крик,Что в этом окровавленном конверте —История, убийственная боль.