В «Поколении» Богдана Чешко есть такая сцена: во время пикника в июне 1943 года (то есть уже после апрельского восстания в гетто) «обливающийся потом» Владек Милецкий читает и комментирует фрагменты Великой Импровизации[379]
. Внимание читателя обращает конфронтация «великого текста» с прозаическим, материальным, историческим и телесным контекстом этого чтения поэзии Мицкевича. Конфликт стилистических интонаций и радикальный проект пересмотра романтической традиции, набросок которых дает роман Чешко[380], в театре этого времени еще отсутствуют. Театр тут опаздывает, он все еще с ностальгией смотрит в прошлое, хотя вскоре отменно радикализует факт своего опоздания, например, в спектаклях Ежи Гротовского.— Ну, не лицедей ли? — небрежно комментировал он поэму. «Я мастер… на небеса кладу протянутые длани…» — рычал он с пафосом, попивая смородиновый напиток. — Любопытно, что сказал бы маэстро Адам про ликвидацию варшавского гетто. Послужил бы он, как я, в Luftschutzhilfsdienst, да постоял на посту с брандспойтом в руке [следя, чтобы не сгорела тюрьма] на Павяке, наблюдая [одновременно], как матери-еврейки выбрасывают из окон пылающих домов детей постарше, а потом выпрыгивают сами с младшими на руках, прижимая их изо всех сил к груди, чтобы те ничего не видели и не орали благим матом. С Богом спорить нетрудно, а вот с людьми…[381]
Принадлежит ли приведенный выше фрагмент «Поколения» исключительно, как хотел бы это видеть Лапинский, к сталинистским, спущенным сверху ритуалам самоунижения польской культуры или также обнаруживает импульс, который польская культура будет последовательно развивать и за пределами соцреалистического контекста?
Яструн должен был обладать не менее обостренным историческим сознанием. Принимая во внимание его еврейское происхождение и пережитое им во время оккупации, его можно считать не только свидетелем Катастрофы, но также свидетелем польского равнодушия по отношению к Катастрофе. В статье, опубликованной в том же 1945 году, он дает свидетельство морального упадка польского общества: пишет о безнаказанности шмальцовников, рыскающих по варшавским улицам, об обыкновенных девушках из бюро, которые в рабочее время выбежали на крышу, чтобы увидеть, «как жарятся котлеты из евреев», цитирует мнения, циркулирующие среди ротозеев, наблюдающих, как горит гетто («Хорошо, что не нашими руками»)[382]
. И тот же Яструн в том же году пробует применить к польскому обществу мощный коллективный катарсис с помощью «Дзядов» Мицкевича, давая выражение спазматической потребности обновления символического порядка и придавая польской романтической драме целебные функции, которые она, как представляется, была неспособна реализовать. В романтический миф тут явственным образом слишком много вкладывают, перегружают аффектами. Как раз по этой причине заново его оживить можно было исключительно благодаря актам самокомпрометации или регресса, но об этом позже.Горько и иронично проанализированное Выкой предпочтение, отданное не Словацкому, а Запольской, «Жабусе» [Запольской], а не «Стойкому принцу» [Кальдерона — Словацкого], в сущности, отражало выбор между двумя вариантами того же самого явления беспамятства. Пьесы Запольской позволяли поверить, что на уровне повседневности все выглядит по-прежнему. Драма Словацкого, в свою очередь, могла придать недавно пережитой катастрофе высший смысл, позволяла интерпретировать ее как очередное повторение все того же трагического опыта поляков.