У Вайды было полное право в 1977 году предполагать, что спектакль о восстании в варшавском гетто могут ждать проблемы с цензурой. Десятью годами ранее, в 1967 году, он приступил к первым переговорам на тему экранизации «Страстной недели» Ежи Анджеевского. Подготовительные работы начались быстро, но сценарий, писавшийся самим автором, подвергался в результате политических событий (шестидневная война, осуждение политики Израиля Советским Союзом, антисемитские нападки в Польше, вынужденная эмиграция граждан еврейского происхождения) все более глубоким переработкам, и в конце концов разрешение на съемки фильма было отозвано[773]
. В 1977 году тема восстания в гетто возвращалась в общественное сознание благодаря двум нашумевшим книгам: «Разговорам с палачом» Мочарского и «Опередить Господа Бога» Ханны Кралль. Перед Вайдой открывалась возможность вернуться к теме, которая всегда была для него важной и оставалась незакрытой. Однако в театре он приступал к ней впервые. После 1968 года любая еврейская тема могла возбуждать общественные эмоции, как из‐за спущенного сверху замалчивания, так и из‐за того, что совесть польского общества была нечиста — не только по причине вымарывания памяти о Катастрофе, но также по причине антисемитской кампании. Как раз в этом контексте не стоит забывать, что Вайда после 1968 года особенно заботился о том, чтобы еврейские мотивы и персонажи не пропадали в его фильмах из поля зрения — при этом его не раз упрекали в том, что он отдает дань антисемитским стереотипам. Фигуры евреев, как мы помним, появляются в «Пейзаже после битвы», «Березняке», «Земле обетованной». Вайда всегда старался уловить специфику еврейских костюмов, поведения, речи, опыта (политическое, фантазматическое и аффективное значение в построении образа у Вайды в перспективе культурологии остается недостаточно проанализированным). На Западе это воспринималось как дань антисемитским стереотипам[774], но в польской перспективе носило иной характер: Вайда раздражал коллективную память образом общества, которое не является монолитным этнически, культурно, религиозно. Это было протестом против лжи, генерированной в Польше той или иной идеологией. Как писал Роман Зиманд, «архипольской» и «по-настоящему католической» мечте «выпало реализовать себя»[775] в коммунистической Польше. Антисемитская кампания 1967–1968 годов, а также последняя послевоенная волна эмиграции польских евреев имели зловещие последствия для исторического образования молодых поколений. «Национальная и патриотическая фразеология была расширена в новой программе обучения, подготовленной к середине 1970‐х годов для планировавшейся тогда десятилетней средней школы. В ней значительно развили тему Варшавского восстания, ни словом не упомянув об истреблении евреев. В число понятий, которые ученики должны были знать, вошли, правда, такие термины, как гетто, массовое уничтожение, преступления против человечности, но не ясно, в какой степени они должны были относиться к судьбам еврейского населения»[776].В процессе репетиций Вайда, однако, убедился, что в этом сценическом рассказе о конце варшавского гетто что-то не работает. Шестого ноября 1977 года он записывает: «При чтении „Разговоров с палачом“ целиком невозможно отчетливо прочувствовать драматичность рассказа о Гетто. Слишком много вставок на другие темы […] — не ждешь, что будет дальше по этому вопросу»[777]
. Поэтому он размышляет о полной переделке всей инсценировки, чтобы рассказ о гетто охватил весь спектакль, чтобы лишить замкнутой, «слишком завершенной формы» те несколько историй Штропа, что оказались вплетены в нарратив спектакля. Другие мотивы предполагалось редуцировать, «покромсать», ввести в большой рассказ о гетто на правах отступлений. Но усилия Вайды закончились неудачей. Переработка инсценировки не пошла так далеко. В окончательном варианте первый рассказ о гетто появлялся в конце первой части спектакля (хотя уже и ранее вводились еврейские мотивы в сценах, показывающих антисемитизм Штропа). Три оставшиеся рассказа организовывали драматургию второй части. Самое важное, однако, — то, что в рецензиях спектакля тема гетто существует на втором плане, на обочине, в номинальных — полных уважения — фразах, которые хорошо передают степень «замороженности» еврейской темы даже в среде, отличающейся большой, для того времени, степенью политической независимости. Поэтому очень часто появляются — тревожащие также и самих авторов этих слов — констатации равнодушия, которое сопровождает просмотр и прослушивание спектакля. На всякий случай, однако, предмет и причины этого равнодушия сформулированы на языке сильных обобщений. Объяснение такого рода положения вещей дает опять же Роман Зиманд: «Думаю, у нас нет языка, на котором мы могли бы нормально говорить о еврейско-польских отношениях»[778].