Вайда, берясь за режиссуру «Разговоров с палачом», ожидал сильного эмоционального воздействия, которого, однако, тема восстания в гетто по какой-то причине не была в состоянии вызвать в достаточной степени. Это не значит, что спектакль не пробуждал никаких эмоций — но они были связаны с другим кругом исторического опыта. Вернемся еще раз к мнению Анджеевского, исключительному хотя бы потому, что причины неудачи спектакля он видит уже в самой книге Мочарского. «При всем уважении к биографии умершего несколько лет назад автора, его отчет о тюремных разговорах с генералом эсэс Юргеном Штропом, командовавшим немецкими силами в борьбе с повстанцами варшавского гетто, не произвела на меня большого впечатления, не сообщила мне ничего, чего бы я еще не знал о механизмах, играющих решающую роль в деятельности, а также образе мыслей гитлеровских преступников»[789]
. Анджеевский пишет, что единственной сценой, которая потрясает, является пролог, где на просцениуме появляется Зигмунт Гюбнер — Мочарский; сцена представляет авторский вечер, на котором герой, с букетом бело-красных гвоздик, отвечает на вопросы, касающиеся обстоятельств создания «Разговоров с палачом». Цензура, однако, вычеркнула следующие строки, объясняющие силу воздействия этой сцены: «Факт, что со Штропом, ожидающим уже второго смертного приговора, разговаривает выдающийся деятель подпольной Армии Крайовой, также приговоренный к смертной казни, не был в книге достаточно сильно экспонирован. Это, однако, сделал Вайда в своей театральной постановке»[790]. Здесь мнение Анджеевского совпадает с другими высказываниями о спектакле. О прологе писали почти все. Так писал, например, Клоссович: «Самая драматическая ситуация, какую можно себе представить, возникает уже в прологе, где Гюбнер играет Мочарского, говорящего о себе самом. И — так же в начальном моменте действия, разыгрывающегося в камере, когда Мочарский понимает, с кем ему пришлось делить судьбу узника. […] А ведь мы тут имеем дело с театральным событием — пусть оно содержит лишь одну эту драматическую ситуацию — событием значительным и провоцирующим на размышления»[791]. Спустя годы Вайда утверждал, что добавление пролога должно было служить прежде всего тому, чтобы сообщить об обстоятельствах, в каких возникали «Разговоры с палачом», познакомить зрителей с элементами биографии автора. По сути, однако, пролог полностью изменил драматургию спектакля, перенес внимание на фигуру Мочарского и открыл поле живых реакций публики. Писали о том, что публика была глубоко тронута, что в зрительном зале устанавливалась необыкновенная тишина, писали о проникновенности актера, воплощающего недавно умершего писателя, о том, как дрожали его руки в этой сцене. Вайда вспоминал, что Гюбнер «уходил под аплодисменты»[792]. Марта Фик, не склонная к эмоциональным заявлениям, написала: «трагедия Мочарского продолжает поражать»[793]. «Главным героем „Разговоров с палачом“ является Штроп, но трагический герой — это Мочарский»[794]. Марта Фик очень точно зарегистрировала сдвиг аффекта, который произошел в спектакле Вайды: не трагедия гетто, а трагедия Мочарского, офицера высокого ранга Армии Крайовой, которого посадили в одну камеру с гитлеровским преступником, по-настоящему тронула зрительный зал.Полтора года спустя после премьеры «Разговоров с палачом» в режиссуре Анджея Вайды, в «Дневнике, написанном ночью», который публиковался в (эмиграционном. —