Что же такого произошло в течение десятилетия 1967–1977, что Вайда, Гюбнер, Старский, актеры, рецензенты готовы были безропотно принять урок истории, преподаваемый Штропом в книге Мочарского? Ведь это был урок лживый, служащий исключительно тому, чтобы улучшить общественное самочувствие поляков. К тому же столь похожий — в своих общих чертах — на пропагандистское вранье, генерированное под конец 1960‐х годов под натиском тогдашней антисемитской кампании в Польше. Абсурдом было бы, конечно, ассоциировать имена Мочарского, Вайды, Гюбнера с позорными событиями того времени. Их творчество, биографии, личные позиции говорят о чем-то как раз противоположном: возмущении, гневе, сопротивлении, о политических и профессиональных последствиях. Мы скорее имеем дело с запутанными идеологическими негоциациями, в которых стремление к исторической правде, попытки расшевелить коллективную энергию действия в новой политической ситуации второй половины 1970‐х годов, желание отрезать себя от прошлого ПНР, поиск новых истоков политической субъектности и авторитета, защита национальной традиции от послевоенных идеологических манипуляций и пересмотров создавали столь парадоксальные и даже абсурдные ситуации. Негоциации эти касались источника авторитета
, а не правды исторического образа. Во-вторых, польско-еврейская тематика в польской культуре 1970‐х годов подверглась под влиянием событий 1967–1968 годов глубокой заморозке. Ее разморозка должна была быть, по определению, основана на далеко идущем сведении счетов с польским антисемитизмом. Но в этом тогда никто не был заинтересован: ни власть, ни церковь, ни политическая оппозиция. Наконец, в-третьих, оппозиционные и независимые круги старались защитить польское общество от обвинений в значительном соучастии в событиях того времени. Побуждать польское общество к политическому сопротивлению значило замалчивать определенные вопросы недавнего прошлого.Образ восстания в гетто, заключенный в «Разговорах с палачом» Мочарского, поставил под сомнение только Михал Борвич в рецензии, опубликованной на страницах издававшегося в Париже журнала «Зешиты историчне», уже после премьеры спектакля Вайды. Борвич, который после войны инициировал в Польше широкомасштабный сбор и публикацию документов Катастрофы и эмигрировал в Париж в 1947 году, обнаружил не только фальшь в картине событий в гетто («расхождения между всеми документами: свидетельствами отдельных людей, польских подпольных организаций и… самого Штропа — и соответствующими страницами книги Мочарского фундаментальны
»[826]), но также и литературный, носящий характер художественного вымысла, характер книги Мочарского, доказывая, например, что Штроп говорит тут языком Боя-Желенского и Веха. Запоздалый ответ на упреки Борвича представил много лет спустя Адам Михник. Прежде всего, он напомнил, что Мочарский закончил писать свою книгу в 1968 году (ее фрагменты публиковала тогда «Политика»). Он не прибег, однако, к аргументу, что Мочарский подгонял образ польско-еврейских отношений во время восстания в гетто к тогдашним требованиям цензуры (точно так же принужденными к тому чувствовали себя Анджеевский и Жулавский, работая над сценарием «Страстной недели»), а постарался приписать решению Мочарского более благородные намерения по отношению к польскому обществу. «В тот момент в подсознании любого польского демократа было два намерения: выразить протест против антисемитских стереотипов среди поляков, заново привитых коммунистическим режимом, и выказать сопротивление стереотипу поляка-антисемита за границей. Оба эти протеста — сокрытые в нарративе — я нашел в книге Мочарского. Наконец — человек часто запоминает именно то, что ему нравится помнить, то, что поднимает его дух. Поэтому в „Разговорах с палачом“ Мочарский очерчивает иной, благородный образ евреев и иной, благородный образ поляков. Из новейших исторических исследований мы знаем, что оба эти образа сильно идеализированы»[827].