Михник не поднимает, однако, несколько неудобных вопросов. Во-первых, «протест против антисемитских стереотипов» выражается, таким образом, у Мочарского через такое ви́дение польской истории, которое как раз и выросло на этих стереотипах. Во-вторых, политические цели, связанные с политической ситуацией 1968 года, Можайский достигает с помощью явного анахронизма и жестов фикционализации, манипулируя фигурой Штропа образца 1949 года — времени совместного пребывания с ним в камере. Он использует фигуру Штропа, чтобы преподать польским читателям приятный им, но полный фальсификаций урок истории. Наконец, в-третьих, оказывается, что зловещие последствия 1968 года простирались еще дальше и охватывали значительно более широкие общественные сферы (заставляя, например, людей, принадлежащих к оппозиционным и независимым кругам, подчиняться защитным механизмам, описанным Михником, в той же степени фальсифицируя прошлое, как это происходило в результате идеологических усилий государства). Ведь как бы то ни было, защита польского общества от приписываемого ему на Западе антисемитизма была одной из основных идеологических догм кампании 1968 года.
Политика, проводимая оппозицией 1970‐х годов, в большой степени была обусловлена последствиями событий 1967–1968 годов. Прежде всего осмысления требовало расхождение между тогдашними общественными настроениями и мнениями активной политической оппозиции. Речь тут, однако, не идет только о равнодушии по отношению к интеллигентским баталиям за свободу слова и искусства, а о намного более опасном явлении: значительная часть общества оказалась втянута в антисемитскую кампанию; речь, таким образом, шла о рьяном участии в политических собраниях, повседневной практике стигматизации людей еврейского происхождения и других примерах постыдного поведения. А также о политической эффективности национальной фразеологии, которой, надо понимать, так недоставало польскому обществу в его публичной жизни. «Заслугой» идеологов кампании 1968 года было то, что они вернули этот язык в пользование. «Традиции, которые подвергались со стороны власти — но также и со стороны интеллектуалов — оскорблениям и ставились под вопрос, вернулись в публичную жизнь во всем великолепии своего дифференцированного инвентаря»[828]
. Перед оппозицией, таким образом, стояла задача заполучить этот язык для своих собственных целей и скомпрометировать то, как его использует власть. Уговор, который Штроп предлагает Мочарскому во время их первой беседы в камере в спектакле Вайды, был, в сущности, уговором, который оппозиция предлагала всему обществу. Спектакль Вайды больше говорил о польском обществе после 1968 года, нежели о восстании в гетто и о временах сталинизма. Вайда на удивление открыто обнаруживал условия общественного договора относительно прошлого, которые привели к августу 1980 года. Читая рецензии Марты Фик, Яна Клоссовича, Малгожаты Шпаковской, можно подумать, что их авторы отдавали себе отчет в том, что это за условия, что в спектакле Вайды договор не остался для них незамеченным и что они готовы были его поддерживать. Тут следовало бы вернуться к категории «факта» и пересмотреть ее в контексте либидинальной политики. Спектакль Вайды был событием, которое создало целую сеть общественных эмоций, заставив одни из них циркулировать, в то время как другие оказались заморожены; все это было очень интересно организовано. Событием со своими историческими детерминантами и либидинальной актуальностью.