Голова у меня гудела. Я проспал всего два часа, не больше. От усталости меня знобило, а рядом прикорнул Конц. Он только что закончил свою речь, которую несколько раз прерывали криками с места, а теперь, сидя рядом, внимательно слушал выступления инженеров и архитекторов, курил одну сигарету за другой; когда он зажигал спичку, я видел по дрожанию пламени, что дрожит и его рука. Спичка погасла. Неужто он волнуется? Вот уж никогда бы не подумал. Конц, этот резонер. Да, но против него поднялся весь город. Может, его ошибка именно в том, что он все еще хочет всех переубедить, хотя все против него.
Из своего кабинета я еще раз позвонил в полицию. О Зигрид Зайденштиккер пока ничего нового. Да, парня из параллельного класса уже допросили. Но безуспешно. Еще две недели назад они с Зигрид поссорились. Вот она, юношеская любовь. Улетучивается, как дым на ветру.
Конц, которому я утром обо всем рассказал, бросил:
— Нашел о чем думать, старина. Мне бы твои заботы. Искать потерявшихся дочерей — дело полиции.
Я подумал: пустой он человек, чтобы не сказать бессердечный. Но немного, совсем немного я его понимал.
Людей его слова не затронули. Как это трудно, я знал по собственному опыту. Нет ничего более противного, жуткого даже, чем говорить в уши, которые не слышат, кричать в лес, который не отзывается эхом. В сорок пятом, да и позднее, такое случалось часто. Земельная реформа. Экспроприируйте имущество крупных землевладельцев! Ваших мучителей, ваших эксплуататоров! Но батраки и батрачки боялись свободы. Они не верили нам и молчали. А теперь батраки становятся министрами. Конц дрожал. Не отрывая взгляда от зала, он пытался погасить в пепельнице сигарету. Его рука беспомощно тыкалась в стол. Я взял ее и подтолкнул к пепельнице. Но Конц уже услышал эхо. Возгласы с мест. Вопрос главного архитектора южного района города товарища Кобленца прервал Конца на полуслове.
— Вы понимаете, что это значит? Вы перечеркиваете все наши прежние планы, сводите их к нулю. Вы заставляете нас, если мы, конечно, когда-нибудь согласимся с вами, все начинать сначала. Любую мысль — сначала. Все, что продумано нами, просто-напросто списывается. Вы это понимаете?
— Да, понимаю. — Конц был сбит с толку.
Шум, гул голосов. Я стучал чашкой по кофейнику, используя ее как колокольчик, пока на фарфоре не появилась трещинка и в зале не воцарилось молчание.
Наш город не единственный, которому предстоит реконструкция. Мы не в замке Спящей Красавицы, и техническая революция нас не минует. Существует закон, господа, по которому наука развивается все быстрее и быстрее, так же должно развиваться и наше производство. Так называемой статичной жизни сегодня почти уже нет места, а завтра — будет еще меньше, чем сегодня. Покой точнее, инертность мышления быстро мстит за себя. Динамика, развитие техники и общества час от часу наращивает темпы. Поэтому и мы должны жить динамичней, чем прежде. Духовный суверенитет, господа, с каждым днем приобретает все большую потребительную стоимость. Каждый из нас должен разрабатывать, предугадывать, заранее планировать будущие перемены с учетом законов этой динамики, разумно, то есть там, где перестройка нужна. Возьмите, к примеру, меня. Я по натуре гурман. Люблю поесть. Но если у меня каждый день на завтрак не будет нескольких моих любимых рабочих гипотез, я вовсе перестану думать.
Так говорил Конц. Кто-то смеялся. А кто-то ворчал. Но вслух недовольства никто не выразил.
Я наблюдал за Кобленцем. Смотрел на его квадратный лоб под щеткой жестких с проседью волос и гадал: о чем он сейчас думает? Кобленц не из тех, кто молчит. Все, что угодно, но покорно сносить побои он не станет. Мне вспомнилась прошлогодняя история. Был май, как и теперь, цвели вишни, из садов доносился аромат гиацинтов. Наш отдел народного образования вынужден был заняться его сыном. И тогда я, если это вообще дозволено делать, прилепил к главному архитектору ярлык: политический путаник, анархист. Разумеется, характер — не номер дома. В любом человеке заложено больше, чем может быть высказано в одном-единственном суждении. В другом обществе Кобленц, возможно, был бы полезным бунтовщиком. Ум у него крестьянский, как у Михаэля Кольхааза; тогда же, придя по делу своего сына, он сказал:
— Долг каждого интеллигента — всегда стоять в оппозиции к ходячей морали, попросту к тому, что называют общественным мнением. Вспомните Эйнштейна, Лютера, Кеплера или Маркса… Какие, собственно, у вас претензии к моему сыну?..
Я по сей день не знаю, при чем тут Эйнштейн и Кеплер и вообще вся история немецкой духовной жизни; ведь речь шла о глупых выходках его отпрыска.