Итак, я стараюсь ступать как можно тише, даже дыхание сдерживаю, медленно, шаг за шагом, спускаюсь от края котлована наискосок к глинистым канавкам, прорытым дождевыми потоками, смотрю налево, смотрю направо и при этом все время прислушиваюсь — ветер доносит до меня хриплый назойливый лай Плутона; я благополучно достигаю дна и попадаю не в кусты дрока, не в яму, наполненную водой, а на твердую, хорошую почву — на гравий; тут я мгновенно становлюсь на четвереньки и ползу тихо-тихо — ведь гравий имеет гнусное обыкновение хрустеть; я ползу до ближайшего куста, а там почва мягкая и упругая, там я могу даже шмыгнуть туда-сюда в согнутом положении, могу и передохнуть в какой-нибудь промоине, а потом тотчас дальше, туда, где тявкает Плутон. Он все время мечется и скачет перед плотной стеной густо сплетенного сосняка, взволнованно крутит обрубком хвоста, он уже и лаять-то по-настоящему не может, до того он охрип. Теперь я понимаю, что именно тут, под кустом, засел редкий зверь, может даже свирепая волчица со своими волчатами, ведь просто к волку Плутон подошел бы безо всяких. Итак, я ползу дальше, хватаю собаку за ошейник и тащу ее в сторону, ложусь плашмя на землю и сквозь сухие нижние сучья всматриваюсь в прогалину, загороженную кустами. Поначалу я ничего не вижу, только желтое пятно гравия, затем одну ромашку, на которой не хватает трех лепестков, и, наконец, что-то блестящее, должно быть старый башмак, — но разве старый башмак может блестеть? Я чувствую, как лоб у меня покрывается капельками холодного пота, я слышу, как стучит мое сердце, его стук заглушает даже тявканье Плутона, а он, с той минуты как я подполз к нему, весь надрывается от лая. Но башмак не один, рядом с ним второй, и виден совсем отчетливо, даже узелок я различаю, которым заканчиваются шнурки. Вот тоже, думаю я, после того как прошел первый испуг, не может как следует шнурки завязать. Однако же в ботинки должен быть обут кто-то! Плутон облаял не волчицу, не волка, не лося, а человека.
— Эй, вы! — кричу я. — Не бойтесь, моя собака лишь лает, а кусается, только когда я ей приказываю.
С той стороны живой стены слышится какое-то неясное бурчание, не разберешь, то ли сердитая воркотня, то ли гневная брань; я навостряю уши.
— Давай проваливай со своей шавкой, — произносит сиплый, сварливый голос, — а ну, катись отсюда, понял, ты!
Я узнаю голос. Ах, этот Плутон! Он вспугнул не медведя, не волка, не лося и даже не чужого человека, например вора какого-нибудь, который прячется здесь, он облаял самого обычного жителя нашей деревни. А именно — Мудрагса Петера, с ним я и вовсе на «ты». Разочарованный, я приказываю Плутону: «Куш, лежать!» — и разочарованно, раздраженно кричу через стену:
— Сам проваливай, это не твой лес!
Разочарованный, раздраженный и обозленный, я как раз собираюсь сделать шаг, чтобы уйти, как вдруг слышу за кустами не то стон, не то тяжелый вздох, какой иногда надают старухи, когда пытаются нагнуться, или почтальон Фитце, когда он перегружен почтой и не успел заправиться при этом шнапсом, — этакий странный, страдальческий звук слышу я. И чтобы этот звук исходил от Петера Мудрагса? Петер — каменщик, ему 23 года. Почему бы он стонал?
Может, здесь какая-то тайна, с надеждой думаю я и поглаживаю взглядом усталого Плутона.
— Что с тобой? — кричу я Петеру.
— Катись ты! — доносится до меня его рычание.
— Да ведь ты стонал!
— Что?
— Стонал!
Тишина. Ничто не шелохнется.
— Может быть, ты ногу растянул? — спрашиваю я снова. — Тогда я притащу ручную тележку или тачку.
— Незачем, оставайся здесь!
Голос Петера звучит теперь решительно, словно бы он никогда в жизни и не стонал. Но то, что я слышал, я слышал. Сперва я прикидываюсь дурачком и говорю:
— Ты сам не знаешь, чего хочешь. То смывайся, то оставайся. Тебя не поймешь.
И опять тяжелый вздох. Совершенно отчетливый. Тут я больше не выдерживаю, даже не стараюсь отыскать приличную тропинку через частый кустарник, а напрямик прокладываю себе дорогу в путанице ветвей и оказываюсь на просеке. Там, на ветхом корневище, сидит Мудрагс Петер — он в полном порядке, сидит себе, раскачивая ногой, на пуловере дыр нет, на брюках ни пятнышка, плащ висит на кусте, желтый портфель лежит на желтом гравии.
— Послушай, — говорю я, — смотри не попадись!
Я имею в виду сигарету в руке Петера, она дымится, выдавая его с поличным. И в порядке исключения я чувствую себя заодно с лесником, поясняя:
— В лесу курить воспрещается.
Петер смотрит на меня, словно я какое-то чудище, бросает сигарету в ближайшую лужу, сигарета гаснет, зашипев, а Петер отводит от меня взгляд. Теперь он неотрывно глядит перед собой в землю; сначала я думаю, он подсчитывает лепестки на хилых ромашках, потом предполагаю, что он считает в уме; наконец понимаю: он ничего не видит и ничего не подсчитывает, а просто уставился вниз, словно перед ним огромная черная, бездонная пропасть.
Бог ты мой, думаю я, что же здесь случилось?