Несколько недель спустя мальчик снова заговорил об этом. Мать как раз вынула из шкафа костюм, который ему завтра предстояло надеть на конфирмацию. Это был костюм старинного покроя, сшитый из добротного коричневого сукна в узкую светлую полоску. Время явно наложило на него свой отпечаток — тот, что чаще всего свидетельствует о бедности обладателя: на локтях и коленях пиджак и брюки сильно лоснились, воротник был протерт до дырки, которую непременно заметит священник, когда конфирмующиеся, получая благословение, опустятся перед ним на колени. Об этом со стыдом думала мать, старательно укорачивая чересчур длинные брюки и подшивая рукава. Закончив, она помогла сыну надеть костюм. И когда мальчик напрямик спросил, не отцовский ли это костюм, женщина потеряла самообладание, которое лишь усилием воли ей удавалось сохранить до той минуты. Она порывисто привлекла сына к себе и, обеими руками гладя его по испуганному лицу, поведала то, чего не решилась рассказать раньше, — трагическую историю своей жизни.
Окружающее перестало для нее существовать. Она усадила сына подле себя на скамью в этой лачуге, которая была ее домом с того дня, как она себя помнила. Перед окном, напуганная собакой, с громким кудахтаньем взметнулась курица. Время близилось к полудню, в плите, потрескивая, горели дрова, булькала вода в чугунном котелке.
В этот сумрачный апрельский день солнцу никак не удавалось прорваться сквозь пелену тумана. Низко над землей парили ласточки, с реки доносились пронзительные крики чаек и диких уток. Скрытая кустарниками и деревьями, мимо текла Эльба — спокойно, величаво, и только едва различимые всплески воды выдавали ее близость.
И близость эта таила в себе угрозу. Нередко Эльба, выйдя из берегов здесь, на краю Люнебургской степи, далеко разливалась по всей низменности. Однажды во время паводка избушка Доббертинов совсем ушла под воду, и сейчас еще можно было видеть извилистые полоски на ветхих стенах — это Эльба оставила по себе память. Сарай так и стоял полуразваленный; крышу дома кое-как починили. На дороге перед самыми воротами валялось вырванное с корнем дерево, наглядно показывая, как отгорожены от остального мира обитатели этого домика, мать и сын, которые сейчас сидели на скамейке, тесно прижавшись друг к другу.
— Этот костюм — свидетель всех радостей и печалей в моей жизни, — сказала женщина, дотрагиваясь дрожащей рукой до сукна. — У тех, кто беден, как мы, немного найдется в доме вещей, которые хранили бы воспоминания.
И это, конечно, правильно. Пожалуй, еще правильнее вообще не иметь ничего, что могло бы навеять воспоминания. Но как уничтожить потолок в комнате, или дерево, или небо? Небо, под которым происходило все то, что хочется забыть и никак нельзя. А одежда? Ведь какую-то одежду человек должен иметь на себе, иначе он и вовсе будет походить на зверя. Вот и этот костюм, который ты теперь будешь носить, — только дал бы бог, не слишком долго, — этот костюм таит в себе много воспоминаний. Ты, сынок, еще только наполовину взрослый и, конечно, не поймешь всего. Но я надеюсь, кое-что из рассказанного все-таки задержится у тебя в памяти и поможет тебе, когда ты останешься один… Увы, неизбежно наступит день, и меня возле тебя не будет… с этим уж ничего не поделаешь. Или ты уйдешь от меня, или я уйду из твоей жизни, ведь мне уже больше пятидесяти и перестрадать пришлось немало. Мне хочется только одного — чтобы ты раньше меня познал правду, горькую и прекрасную правду жизни. Не верь, если кто-нибудь будет убеждать тебя, что память превращает печальные события в радостные. Это ложь! То добро, что ты сделал другим или другие сделали тебе, останется добром, а зло всегда будет злом. Есть ли бог на свете или нет, но каждый из нас однажды должен предстать перед судьей. Вот и сейчас, ты — плоть от плоти моей, а я держу перед тобой ответ, чего мне это ни стоит. Я надеялась, что ты попросту наденешь костюм и порадуешься, что он, на худой конец, годится тебе. Но ты задаешь мне вопросы, и я не имею права молчать.