Через пролом в какой-то стене мы вышли на Зейлергассе и увидели наш дом, увенчанный неоготическими башенками. Страх при мысли о скорби и раскаянии моей матери снова овладел мною. Мне бы хотелось беспечно, как бывало, бродить по тихим улицам, скучать в церкви, пройти по городскому валу или уйти за город, в багряно-золотистые леса, побродить по дорогам вместе с молоденькими девушками, что рады похихихать, как только мимо, якобы не замечая их, проходят парни.
Но я уже дернула шнурок, и колокольчик начал вызванивать свое вечное «будь верен и честен». И хотя кое-каких звуков не хватало, но мелодию можно было узнать. Через минуту отворилось стрельчатое окно, и в нем появилось морщинистое лицо Луизы.
— Господи, молодая барыня!
Окно захлопнулось, загремела цепочка, отодвинулся засов, в замке повернулся ключ. Луиза, как всегда, была в белом фартучке поверх черного платья. Мне показалось, что она еще больше сгорбилась. Луиза, плача, схватила мою руку.
— Вот уж обрадуется госпожа, что вы приехали, сударыня. О господи! Какой удар! За что причинила она нам такое горе?
— Да, ужасно, Луиза! — Из глаз у меня снова полились слезы.
— О боже мой, боже мой! Как же она могла так поступить? А в каком мы были отчаянии, когда пришла телеграмма! Вчера в пять минут пятого. Госпожа только что встала после дневного сна. Я причесала ее и подала ей кофе. И тут зазвенел звонок. Госпожа отложила карты — она ведь с детства раскладывает пасьянс — и сказала: «Луиза, — сказала она, — сходи-ка поскорее, что там такое?» Боже мой, вот уж я испугалась, когда увидела телеграмму. Ее принес сынишка Паульсов, и я еще хотела дать ему монету, но он убежал. «Вот телеграмма», — пробормотал он и убежал. «Может, — сказала я госпоже, — может, он знал, что написано в телеграмме?»
— Да, Луиза, а как мать это приняла?
— Боже, сударыня, у меня вся душа перевернулась!
Ваша матушка сидела в своем кресле. Вы же знаете, она всегда там сидит. И я подала ей телеграмму. Карты она отложила, когда раздался звонок. «Телеграмма», — сказала я. Она ее распечатала, вся побелела, закрыла глаза, а потом и говорит, да так громко: «Все погибло, все!» О господи, Магдочка, только раз я видела ее в таком состоянии, когда ваш батюшка… Ах, я болтаю и болтаю, мы все еще стоим здесь. Войдите же, сударыня. Ах, господи, я ведь и не заметила, что ваш супруг тоже здесь.
— Нет, это не мой муж, Луиза. Он друг нашей Эвы.
— О боже мой, боже! Простите, сударь, но я совсем потеряла голову. А вы знаете, почему это случилось?
Рыдания сжимали ей горло. Я взяла ее за руку и ввела в дом.
Воздух в гостиной был холодный и спертый. Стрельчатые окна пропускали мало света, да и эту малость поглощали темные обои в цветах и черная дубовая мебель. Мраморная модель завода с серебряной цифрой «50» на трубе стояла, сверкая, как всегда, на огромном письменном столе, занимавшем почти весь эркер. Серебряные бокалы и хрустальные блюда сияли за шлифованными стеклами буфета. Распятый Христос взирал со стены на множество фотографий — портретов и групповых снимков, — висевших рядом с высокой кафельной печкой, на которой Леда все еще нежничала с лебедем. Рядом с печью стояло мамино плюшевое вольтеровское кресло и перед ним маленький столик с пасьянсными картами. Все было, как прежде, все было, как всегда, а мне казалось, что все непостижимым образом изменилось. Затхлый запах, исходивший от окружающих вещей, словно был связан со смертью Эвы. Мама ушла в церковь. Луиза побежала за углем. Я подошла к окну, распахнула его и выглянула в осенний парк, начинавшийся прямо за домом.
— Не знаю, правильно ли я поступил, приехав сюда с вами, — сказал Рандольф. — Чем я могу помочь вам и вашей матери?
— Довольно и того, что вы здесь, — ответила я. — Здесь… — Я не закончила фразы, только обвела рукой вокруг себя, показала на кафельную печь, на буфет, на письменный стол с его мраморным монументом.
— Понимаю, — сказал Рандольф.
— Видите, это же другой мир! Мы выросли здесь, но вырвались из него, а он все еще цепляется за нас, этот полумрак, этот запах тления. Он наводит страх, потому что еще близок нам, понимаете? Этот мир в корне отличается от того, в котором мы живем, но он все еще существует, точно черное бездонное озеро, кто подходит слишком близко, того оно засасывает. И ты чувствуешь себя беспомощным, понимаете? Этот город, церковь, этот дом, эти окна, Луиза так далеки от моего берлинского дома, так далеки и все же так близки.
— Я пытаюсь понять вас, — сказал Рандольф, — но мне все эти переживания чужды, и хотелось бы поскорее уехать отсюда. И для Эвы было бы наверняка лучше, если бы весь этот мир больше не существовал.
Я только кивнула в ответ, потому что в эту минуту вошла Луиза, тотчас закрыла окно и разожгла огонь в печке.
Все еще стоя у окна, я смотрела в парк, где осеннее солнце золотило пестрые листья. Луиза всхлипывала, ахала и говорила без умолку.
Рандольф разглядывал семейные портреты, висевшие на стене.
В прихожей раздался звон испорченных колокольчиков. Лунза бросилась вниз.