Я привык к резким высказываниям в свой адрес, и мне это нравится. Люблю, когда моя фамилия будирует. Страшнее другое: режиссер ставит годами, а о нем никто ничего не говорит. Я же даю критикам огромное поле деятельности. И считаю это правильным. Они на мне уже так «выспались», как хотели! Один даже сказал, что Житинкин – миф современной режиссуры, я – чеширский кот и как будто исчезаю… Замечательный комплимент! Критики могут сколько угодно ломать свои критические копья – но куда тогда девать мои спектакли, мои аншлаги? Профессионализм критики – самое слабое место в театральном деле. Я никогда не вступаю в полемику. Я – профессионал и не могу допустить, чтобы у меня был пустой зал, чтобы мой спектакль не был собран правильно – музыкально, энергетически, атмосферно. То, что они позволяют себе быть непрофессионалами, обидно…
Когда ко мне приходят, чтобы написать обо мне статью или главу в монографии, выясняется, что я коммерческий или элитарный. Мне это уже настолько неинтересно, что я, пользуясь гоголевским приемом, делаю вид, что засыпаю (Николай Васильевич Гоголь, путешествуя дилижансом с попутчиками, всегда закрывал глаза и изображал спящего, чтобы не вести пустопорожних разговоров).
Я знаю, главное – мне нужно себя удивить, ведь если заскучаю я сам, тогда всем хана – скучно станет и зрителю, и критикам…
Тогда я перестану заниматься театром, считая, что уже самореализовался и исчерпался.
Кредо
Я очень рано, еще в детстве, понял, что человек смертен. И слишком рано понял, что важно, не сколько человек проживает на земле, а как он проживает отпущенный ему срок. И если ребенка не готовят к пониманию трагичности существования, к тому, что жизнь конечна, это большой родительский грех. Юный человек может столкнуться с такими страшными вещами, от которых погибнет и морально, и физически. В своих спектаклях я хочу показать, что есть другие проблемы бытия, кроме тех, которые заключаются в стоянии у плиты, приготовлении пищи, стирке, прогулке с ребенком. Есть целые миры… Мне всегда было интересно только то, что имеет отношение к внутреннему миру человека, к внутреннему космосу.
Это мое своеобразное творческое кредо.
Мой принцип – делать самые непредсказуемые вещи и рисковать. Моя эстетика – симбиоз метафоры и натурализма. Это мое личное открытие. Я обожаю поэзию, обожаю все, что имеет отношение к образу, к атмосфере. Мне нравится создавать атмосферный прессинг, то волшебство, которое заключается не в словах, а в физике, в жесте, в свете – в сочетании света, звука, пластики… Мои спектакли обладают определенным энергетическим зарядом. Зрелище всегда динамично, мизансцены брызжут экспрессией, напряжение не ослабевает до самого конца. Зрителю и весело, и страшно…
Один из профессоров-театроведов назвал меня «экспрессионистом». И недаром, наверное. Кажущаяся легкость моих постановок от непредсказуемой вибрации, особой экспрессивной эстетики: буйство красок, оркестр голосов, резкие, ничем не ограниченные броски из крайности в крайность, неожиданные обрывы в тишину. Каждую мизансцену стараюсь делать предельно насыщенной, как солевой раствор, где вызревают волшебные кристаллы.
Есть и еще одно странное кредо – не уговаривать актеров работать со мной… Я никогда не работаю с актерами по приказу.
Кошмар
Самый жуткий кошмар, который мне периодически снится: на премьере сидишь один в зале, никто не пришел. В жизни-то иногда мне самому сесть некуда – приходится стоять вместе со зрителями у стеночки. После двух ежедневных репетиций это не очень комфортно, зато чертовски приятно.
Наверное, это и есть режиссерское счастье, когда тебе на собственном же спектакле в темноте кто-то отдавит ногу…
Козаков
Был только один актер в Москве, который мог позвонить мне в два часа ночи и на иврите пропеть псалом Давида. Это МихМих – Михаил Михайлович Козаков.
Наши ночные диалоги могли длиться часами, а могли исчисляться минутами – все зависело от настроения, но в них всегда наличествовал неподдельный интерес Мастера к «племени младому незнакомому»… Хотя Козакову было интересно, по-моему, все на свете – от последних литературных новинок и свежих театральных интриг до устройства новейшей кофеварки и сленга тинейджеров. Жадность до новостей, иногда уже не совсем нормальная, думается, была следствием недавней израильской оторванности от новостей столичной богемы. Все, кто гастролировал в Израиле в ту пору, когда там прописался Козаков, помнят, как затаскивал актер москвичей к себе, поил водкой и часами выслушивал-выслушивал-выслушивал… Впрочем, тут же заводился, перескакивал на себя и продолжал оттачивать мотивацию своей эмиграции. А в глазах, глядящих сквозь сизый дым от трубки, – тоска, тоска… Средиземного моря с легкого бодуна…
Козаков – кумир, стиляга, тиран 60–70-х, блестящая фигура столичного бомонда – завял на земле обетованной без привычной, как бы сейчас сказали, тусовочной среды. Стал писать мемуары, углубился в анализ почти театроведческий, а потом в один прекрасный день все бросил и рванул в Москву…