Начиная с этого момента, та проблема, которую я поставил в начале лекции, оборачивается новой стороной: с точки зрения веры, того, кто ею обладает, неверие выступает там, где оно недвусмысленно выражается как отказ, могущий затронуть самые разные аспекты. Очень часто – быть может, чаще всего – такой отказ принимает форму невнимания; это – неспособность вслушиваться во внутренний голос, в призыв, обращенный к самому глубокому нашему средоточию. Следует при этом заметить, что современная жизнь способствует такому невниманию, почти вынуждает к нему и это в той мере, в какой она расчеловечивает человека, сводя его к совокупности разрозненных функций. К этому следует добавить, что даже если религиозная вера и сохраняется у функционализированного в указанном смысле человека, то тяготеет при этом к своей деградации и предстает людям как рутина: это рикошетом сообщает неверию эле мент оправдания, который, и в этом случае, основывается лишь на недоразумении.
Это невнимание, эта рассеянность есть на самом деле своего рода сон, из погруженности в который каждый может в любой момент пробудиться. Для этого достаточно, чтобы погруженный в рассеянность человек встретился с существом, излучающим свет веры, преображающий того, в ком он поселяется. Я принадлежу к тем, кто связывает со встречами исключительную ценность; во встрече кроется существенное духовное содержание, которое традиционная философия не сумела распознать по причинам, представляющимся мне вполне ясными, но о которых здесь не место говорить. Ценность подобных встреч состоит в пробуждении у ведущего рассеянный образ жизни человека глубокого размышления, заставляющего его повернуться к себе самому: «По сути дела, уверен ли я, что не верую?» Несомненно, достаточно, чтобы душа обратила к себе самой с полной откровенностью такой вопрос, отбросив все смущающие ее предрассудки, все эксплуатирующие их образы с тем, чтобы прийти к признанию не того, что она верует, но того, что она не в состоянии утверждать, что не верует. Более точно говоря, такое утверждение неверия, если оно происходит в подобный момент, будет почти с неизбежностью окрашено гордостью, той гордостью, которую совершенно чистое и тщательное размышление непременно раскроет. И тогда утверждение «я не верую» больше не будет представляться его субъекту как «я не могу уверовать» и будет превращаться в «я не хочу верить».
Для ответа на этот вопрос духовная ситуация такого человека, как Андре Мальро, может рассматриваться как особенно значимая, я бы сказал, почти как образцовая. В подоснове его абсолютного пессимизма по отношению к нашему миру, миру как он есть, лежит ницшевская идея, согласно которой величие человека состоит не в том, чтобы обходиться без поддержки и, смиряясь, жить без нее, а в том, чтобы такой поддержки и не желать. По Мальро[186], человек только тогда возвышается до себя самого, развивая всю свою мощь (stature), когда он с полной ясностью осознает эту трагическую ситуацию, без чего, согласно автору «Условий человеческого существования», не существует героизма. И здесь мы оказываемся на крутом водоразделе, отделяющем некоторых из наиболее мужественных умов нашего времени. Но одно соображение не дает нам покоя. Что же все-таки хотят сказать, когда приписывают героизму ценность в себе? Мне кажется очевидным, что эта ценность, или значимость, связывается с определенной экзальтацией и всецело субъективным чувством, которое из нее извлекает тот, кто ее ищет. И отсюда следует, что нет никакого приемлемого, или объективного, основания ставить героическую экзальтацию выше любой другой формы экзальтации, например, выше экзальтации эротической. Иерархия здесь будет оправдана только в том случае, если привлечь соображения совсем другого порядка, ничего общего не имеющие ни с героизмом, ни с экзальтацией, например, соображения общественной полезности. Но как только размещаются в этой плоскости, то сразу же вступают в противоречие с ницшевской идеей, из которой исходили. Ведь для последовательного ницшеанца общественная польза – идол, и я бы добавил, идол низкого пошиба. Впрочем, я охотно признаю, что в такой книге, как «Условия человеческого существования», милосердие на мгновение проявляется в двух или трех ее местах, но звучит здесь как голос, доносящийся из другого мира. Только лишь посредством уловки, как мне представляется, можно связать воедино героизм и любовь: эта связь неопровержима лишь в том единственном случае, когда героизм есть героизм мученика. Под этим словом, я беру его в строгом смысле, я понимаю