Чтобы мы ни думали об этой критике, она, по-видимому, может привести к плюралистической позиции. Я хорошо помню, как я читал книгу Уильяма Джеймса, носящую соответствующее название[204], однако на самом деле я вовсе и не думал присоединяться к такой концепции. Почему? Существенным образом потому, мне кажется, что, справедливо это или же нет, плюрализм представлялся мне овеществляющей мир концепцией, а я находился тогда в сильнейшей зависимости от идеализма, чтобы удовлетвориться ею. Это же объясняет и то, почему неореалисты того времени, как, например, Ральф Бартон Перри[205], не оказали на меня совершенно никакого влияния. То, к чему я стремился тогда с теми средствами, которые мне сегодня представляются ужасно бедными и недостаточными, был поиск выхода за пределы идеализма, а вовсе не возвращение к реализму. В этой связи следует сказать, что философия позднего Шеллинга оказала на меня воздействие, хотя я и не изучил ее в полном объеме, однако познакомился с ней во время работы над своим дипломным сочинением, требовавшей анализа тех произведений немецкого философа, с которыми мог познакомиться Кольридж, о котором я тогда писал[206]. На меня сильное впечатление произвело то, что идеализм у Шеллинга рассматривался как негативная философия, за пределами которой нужно построить позитивную философию, открывающую доступ к реальностям религиозного сознания. И если я не ошибаюсь, то в небольшом трактате Шеллинга под названием «Darstellung des wahren Empirismus»[207] я нашел изложение этой программы и, очень вероятно, даже сами слова немецкого философа («высший эмпиризм»), очаровавшие меня.
Мое совпадение с Кьеркегором сосредотачивается именно в этом пункте, если я не ошибаюсь. Действительно, все помнят ту надежду, которую Кьеркегор возлагал на Шеллинга, собираясь поехать в Берлин слушать его лекции, как, впрочем, и помнят его глубокое разочарование, воспоследовавшее за этим[208]. И если я попытаюсь эту аналогию между мной и Кьеркегором в ходе мысли, или в ее интенции, выразить в относительно точной формуле, то, как мне представляется, я должен буду сказать, что, с одной стороны и прежде всего, речь шла о том, чтобы, философски не делая шага назад, спасти несводимое как таковое, или уникальное, то есть то, что никоим образом не позволяет интегрировать себя в тотальность или раствориться в ней. Но с другой стороны, поскольку отступление назад не должно при этом иметь места, нельзя было впасть и в грубый, или попросту в психологический, эмпиризм.
Совершенно ясно, что как в одном, так и в другом случае движущей пружиной мысли были реалии религиозного порядка. Речь и там и тут шла о том, чтобы спасти веру в ее трансцендентности по отношению к знанию. Когда я пытаюсь вжиться, не без труда, впрочем, в тогдашнее состояние моего ума и реконструировать разреженную атмосферу моего духовного развития, то удивительным мне представляется то, что эта рискованная и как бы немощная попытка не имела у меня своих корней ни в прямом опыте Христа, ни даже просто в опыте христианской жизни. Действительно я жил тогда в среде, пропитанной агностицизмом. В моей семье или среди моих знакомых было несколько человек, посещавших церкви, но я не думаю, что они оказали на меня хотя бы малейшее воздействие, и я абсолютно не собирался последовать их примеру. Я хорошо помню, что раз или два слушал евангелические проповеди, хотя и не без некоторой симпатии, но определенно могу сказать, что не они приковывали к себе мое внимание в качестве точки опоры. Однако я, вероятно, тем не менее вступил в контакт со свидетельством веры, которое меня убедило. Но насколько я могу судить и если принимать во внимание только факты, то мне кажется, что только музыка, и она одна, была местом подобной встречи, и я здесь, прежде всего и почти исключительно, отсылаю к свидетельству Иоганна-Себастьяна Баха, как оно выражено в его «Страстях» и «Кантатах». Я сказал уже, что это так, если придерживаться фактических данных. И эта оговорка необходима, начиная с момента признания реальности Благодати. И если бы я ее не признал, то как могло бы произойти мое обращение? Но, конечно, мое обращение в католическую веру произошло гораздо позже, в 1929 г. В ту эпоху, о которой я сейчас говорю, о нем не могло быть и речи. Я имею в виду то время, когда я пытался преодолеть идеализм и найти путь за его пределами. Рассматривал ли я тогда саму возможность обращения в конфессиональном смысле? Я далек от того, чтобы допускать это. Противостояние различных христианских Церквей казалось мне тогда своего рода скандалом, и я считал, что философ должен сохранять дистанцию по отношению к этой компрометирующей схватке. И если все же в эту эпоху меня бы вынуждали занять свою позицию, то я, вероятнее всего, заявил бы, что лишь протестантизм следует принимать во внимание, поскольку он позволяет сохранить свободу разума. Что же касается другой конфессии, то что-то во мне толкало меня к тому, чтобы считать католицизм неизбежным образом обскурантизмом.