Потом он заговорил о зуаве, которого я любила меньше других картин в доме: из-за торчащего пола у меня кружилась голова, а сам зуав был чужой — и по лицу, и по одежде. Отец выразился очень точно: "Сильная вещь. Мужская чувственность в чистом виде. Абсолютно прямо и просто показано. Это была моя любимая".
Он с улыбкой поглядел на меня поверх маленьких золотых очков с полуоправой.
"Он за этими зуавами ходил в арльский бордель", — сказала я. Я хотела добавить, что тратить энергию на чувственное Ван Гог считал вредным для себя и вообще для любого художника, но отец не слушал. Он не думал, что я что-то знаю о Ван Гоге. Он взял в голову, что может немного поправиться и пойти в Рейксмюзеум смотреть Вермеера. И пошел. Сестра отвела его, пугающе шаткого и целеустремленного. Ему хотелось музыки. Хотелось побольше успеть. Иногда я думаю, что, наполняя жизнь радостями, он стремился сократить свой срок, умереть быстро. Нитроглицериновыми капельницами и трансфузиями голландские врачи ежедневно вливали в него сколько-то жизни. Однажды он рассказал мне историю: он хотел в уборную, он тащился по стенке, хватался за кроватные изножья и дверные ручки, а добравшись, обнаружил под дверью очередь из таких же хрупких мужчин в пижамах. Все это с отвлеченным, комическим гневом. По сути, он говорил: "Так вот что ждет нас в конце". Он пытался понять, на сколько еще хватит сил. А как-то потом, в день получше, проделал то же путешествие вполне бодро. Мы купили ему тапочки. Он очень переживал, что остался без тапочек и маникюрных ножниц: они улетели с рейсом, которым он должен был вернуться домой. Не попал на рейс, не вернулся в дом. Мать, которая никак не могла пережить, что заказанное такси напрасно прождало его в аэропорту, разозлилась еще больше, когда ей по ошибке выдали чужой чемодан: "Какая-то грязная рубашка, грязная расческа, бритва со щетиной!" Мать всегда сторонилась людской неопрятности и нелепицы. Отец сидел на краешке больничной кровати и тщательно подрезал ногти на ноге. Между пижамной штаниной и новыми тапочками щиколотка была белая и гладкая, какая-то нетронутая, с молодой, без единого пятнышка кожей. Я смотрела и думала: какая живая.
По утрам я ходила вдоль темных каналов. Город мне нравился. Я помнила, что Камю сравнил концентрические линии каналов с кругами Дантова ада. Я даже купила "Падение", чтобы свериться, и, вместе с карманным изданием Вангоговых писем, носила его с собой: читать за одиноким обедом. Герой называет себя "судьей на покаянии".[104]
С отрешенным юмором он рассказывает о том, как город жил в войну. Он произносит "защитительную речь". В Амстердаме человек пребывает у истока вещей, "у самой их сущности". "Вы заметили, что концентрические каналы Амстердама походят на круги ада? Буржуазного ада, разумеется, населенного дурными снами". Несмотря на причину, приведшую меня в Амстердам, ничего адского я в нем не увидела, он скорей успокаивал меня своей увесистой основательностью, омываемой рябым морем. В нем живут добрые, разумные люди. Университетские преподаватели согласились урезать себе часы и зарплаты, чтобы не было сокращений. Отец, который не мог ни гулять вдоль каналов, ни глядеть на кирпичные фасады домов, изучал в своей бетонной клеточке социальное происхождение всех, с кем встречался: врача, соцработницы, сестер, других пациентов. В отличие от Камю, он не считал, что буржуазность — путь в ад, к дурным снам и дурной совести. Но, будучи человеком своего поколения, он живо интересовался общественной иерархией и придавал ей большую важность. Оказалось, что врач владеет морскими яхтами и незаселенным куском Шотландии, где ловит лосося и охотится на куропаток. Даже в те дни отец был в восторге от своего открытия, от соприкосновения с породой, воспитанием и успехом. О собственном отце он сказал мне просто, словно ставя диагноз: "Мы были мелкие буржуа. Да, мелкие буржуа".Он был беспощадно точен. Ему, конечно, хотелось бы иного. С врачом он говорил своим профессиональным голосом, прячась за профессиональной маской, и улыбался более открыто — такой улыбки я, кажется, не припомню у него, настоящего, с задумчивым, одиноким лицом, с каким он всматривался тогда в прошлое и будущее. Если он собирался просить Создателя простить ему его добродетели, значит был уверен, что это добродетели и он их в достаточной мере проявил. Когда он вернулся в Англию — прямиком в лондонскую больницу, — шла забастовка, врачи ходили в грязных халатах, персонал грубил и делал все как попало. Амстердам отцу подходил как-то больше. Там все было странное и другое, и это было в чем-то живительно — и для меня тоже.