Словно охваченный спокойствием смерти, его дух парил над всем земным, забыв даже о ненависти. Греч и Булгарин постоянно нападали на Пушкина в своей газете, и почти всегда он с мрачной горечью отвечал на их нападки. И вот теперь, посреди всех своих страданий, он вспомнил, что накануне ему пришло письмо, уведомлявшее о смерти сына Греча.
— Кстати, — сказал он Спасскому, — если увидите Греча, поклонитесь ему и скажите, что я принимаю сердечное участие в его потере.
У него спросили, желает ли он исповедаться и причаститься. Он охотно согласился, спросил у врача, доживет ли до завтрашнего дня, и, получив утвердительный ответ, распорядился привести священника к семи часам утра.
По завершении этого религиозного обряда Пушкин, казалось, обрел еще большую ясность духа. Он подозвал Спасского и попросил его отыскать какие-то бумаги, указав, где они находятся. Это были записки, сделанные его рукой.
Затем он призвал подполковника Данзаса, приехавшего рано утром справиться о здоровье раненого, и продиктовал ему записку о некоторых своих долгах.
Это занятие, однако, так изнурило его, что он даже не пытался сделать других распоряжений, о которых говорил прежде.
Внезапно он почувствовал страшную слабость, и ему показалось, будто он сейчас умрет; прерывистым голосом он поспешно обратился к Спасскому:
— Жену, позовите жену!
Госпожа Пушкина, находившаяся, вероятно, за дверью, тотчас вошла в комнату.
Невозможно описать эту скорбную сцену.
Пушкин попросил позвать детей: они еще спали, их разбудили и полусонных привели к отцу. Он подолгу смотрел на каждого, клал им на голову руку и крестил их, а затем, чувствуя, несомненно, что его охватывает слишком глубокое волнение, и желая сохранить силы для своего смертного часа, движением руки отсылал от себя. Когда детей увели, умирающий спросил у Спасского и Данзаса:
— Кто здесь?
Ему назвали поэта Жуковского и князя Вяземского.
— Позовите их, — сказал он слабым голосом.
Он протянул руку Жуковскому, и тот, ощутив, что она ледяная, поднес ее к губам и поцеловал.
Князь Вяземский хотел заговорить, но слова застряли у него в горле.
Он отошел, чтобы скрыть рыдание, однако Пушкин подозвал его.
— Передайте императору, — прошептал он, — что мне жаль умирать: я был бы предан ему. Скажите ему, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастья в его детях, что я желаю ему счастья в его России.
Поэт произнес эти слова медленно, слабым голосом, но, тем не менее, явственно и внятно, а потом простился с князем Вяземским.
В эту минуту вошел Виельгорский, известный виолончелист, придворный церемониймейстер.
Виельгорский хотел последний раз пожать ему руку.
Пушкин молча, с улыбкой, протянул вошедшему руку, но его рассеянный взор, казалось, уже был погружен в вечность.
И действительно, спустя мгновение он пощупал себе пульс и сказал Спасскому:
— Смерть идет.
В свой черед к нему приблизился Тургенев, дядя знаменитого современного романиста; как и с Виельгор-ским, Пушкин простился с ним молча, ограничившись лишь взмахом руки, а потом произнес с трудом, ни к кому не обращаясь:
— Тут ли Карамзина?[9]
Ее не было; за ней послали, и она скоро приехала. Свидание длилось всего минуту, но, когда Карамзина отошла от постели, Пушкин снова позвал ее и сказал:
— Катерина Алексеевна, перекрестите вашего друга!
Госпожа Карамзина перекрестила умирающего, и он поцеловал ей руку.
Только что принятая им доза опиума немного успокоила его, а мягчительные примочки, приложенные к ране, несколько облегчили боль. Он стал кротким, как ребенок, и, ни на что не жалуясь, не проявляя нетерпения, помогал тем, кто ухаживал за ним, так что могло показаться, будто ему лучше.
В таком состоянии его застал доктор Даль, литератор и врач, уже упоминавшийся нами.
При виде друга, которого он ожидал с вечера, Пушкин сделал отчаянное усилие.
— Друг мой, — сказал он, улыбаясь, — ты вовремя пришел, мне очень плохо.
Даль ответил ему:
— Мы все надеемся на твое выздоровление, почему же один ты отчаиваешься?
Пушкин покачал головой.
— Нет, — сказал он, — мне здесь не житье; я умру, да, видно, так и надо.
В это время его пульс стал полнее и тверже; раненому поставили пиявки; пульс его стал реже и мягче.
Заметив, что Даль менее удручен, чем другие, Пушкин взял его за руку и спросил:
— Даль, тут никого нет?
— Никого, — ответил тот.
— Тогда скажи, скоро ли я умру?
— Умрешь?! О чем ты? Мы надеемся на твое выздоровление.
Улыбка невыразимой печали скользнула по губам Пушкина.
— Вы надеетесь, — сказал он, — ну, спасибо!
Всю ночь 29 января Даль провел у его постели, между тем как Жуковский, Вяземский и Виельгорский бодрствовали в соседней комнате. Раненый почти постоянно держал Даля за руку, но уже не произносил ни слова, смачивал губы холодной водой из стакана, тер льдом свои покрытые потом виски, накладывал на рану припарки, сам менял их и, несмотря на страшные боли, не позволил себе издать ни единого стона.
Только один раз, закинув руки за голову, он в унынии произнес:
— Ах, какая тоска! Сердце словно раскалывается, но почему оно не может разбиться совсем?