На самом деле конфликт между мирами гуманизма и схоластики не был необходимым и неизбежным. Некоторые университеты, такие как, скажем, Венский, очень рано стали центрами гуманистического обучения, но по-прежнему ценили свое средневековое наследие. Немецкие гуманисты особенно гордились многовековой историей Священной Римской империи как реинкарнации древней Римской империи и насмехались над итальянцами, независимо от того, были те гуманистами или нет. Ученые могли увлекаться несколькими отраслями знания одновременно. Так, в Оксфорде времен ранних Тюдоров ученый монах-бенедиктинец Роберт Джозеф с упреком писал своему товарищу, который жаловался на старомодное варварство учебного плана: «Я всегда принимаю во внимание [Дунса] Скота и его подражателей, чтобы брать у них идеи, но моя чистая латынь обретена из других, более культурных трудов». Итак, Джозеф был готов мыслить как схоласт, но писать как цицероновский гуманист, о чем свидетельствует стиль его писем, – и объединение широкого сообщества ученых в корреспондентскую сеть само по себе было деятельностью, характерной для гуманизма [46].
Более того, к 1500 году гуманизм был не единственным научным сообществом, считавшим себя движущей силой грядущих перемен. Светила медицины столетиями выступали против схоластических методов, причем самые смелые были заведомо склонны верить своим глазам, а не свидетельствам должным образом учрежденных древних авторитетов. У Пьетро Помпонацци, великого итальянца, преподававшего медицину в Падуанском университете, почти не оставалось времени ни на христианский гуманизм, ни на схоластику, на которой строилось его образование, а кроме того, он был отъявленным шутником. В лекциях начала 1520-х годов он с радостью отмечал, что небезгрешный анализ животных, проведенный Аристотелем, был основан на вере, а не на знании, поскольку Аристотель принял все с чужих слов, примерно как христиане – веру в Христа. Комментарий не угодил ни церковным иерархам, ни поклонникам Аристотеля – впрочем, он для того и не предназначался [47]. Но в то время ни один благочестивый церковнослужитель не стал бы доверять врачу или рассматривать его скептические взгляды как инструмент, с помощью которого можно было спасти Церковь от упадка.
Гораздо важнее было то, что многие профессиональные богословы, желавшие сохранить свою изначальную верность схоластике, были точно так же, как и гуманисты, недовольны номиналистической схоластикой, царившей на богословских факультетах уже полтора века. Заметной фигурой среди них был доминиканец Томмазо де Вио, которого обычно называют Гаэтано, или Каэтан, по имени его родного города, итальянской Гаэты; он обратился к философским и богословским достижениям самого знаменитого доминиканца – Фомы Аквинского. Он решительно стремился вернуть томизм на центральное место в Церкви, поддерживал то аккуратное соотношение человеческого разума и божественного откровения в Священном Писании, на которое обращал внимание Фома, говорил о том, сколь творчески тот привлек труды Аристотеля для рассуждений о христианстве, от самых глубоких божественных тайн до повседневных практических моментов, имеющих отношение к служению Церкви в мире. С 1507 по 1522 год Каэтан опубликовал комментарий к «Сумме теологии», величайшему произведению Фомы (которое, по слухам, знал наизусть). Его труды возродили немалый интерес к мысли Аквината, которая в смутное время Реформации казалась идеальным оружием против радикального пессимизма протестантов, считавших, что человеческий разум не способен познать Бога без посторонней помощи. Каэтан, в свою очередь, стал одним из главных теологов Церкви (еще до того, как Реформация стала угрозой, он в 1517 году был назначен кардиналом). Его собрат по вере, доминиканец Франсиско де Витория (см. выше, с. 101), восторгался томизмом и способствовал тому, что тот начал возрождаться и в Испании; примечательно, что именно томизм, а не гуманизм вдохновлял возмущение доминиканцев против зверств, устроенных испанцами в Америке.