Иную инициативу в плане реформ предприняли итальянские бенедиктинцы. Она, как ни странно, исходила от молодого аристократа Людовико Барбо, который, вопреки привычному ходу вещей, сам сделался из коммендатора монахом. Он стремился создать ассоциацию итальянских бенедиктинских монастырей, подобную той, какую прежде создали английские бенедиктинцы, и объединил несколько обителей в Конгрегацию, которая после того, как к ней в 1505 году присоединилось древнее аббатство Монте-Кассино, стала известна как Конгрегация Кассинезе. Конгрегация разработала собственный подход к молитвенной жизни, основанный на размышлениях и созерцании, мистике и учености. Она проявила интерес к духовности «Нового благочестия», но с 1480-х годов представители Кассинезе также начали исследовать Библию и сочинения авторов времен ранней Церкви, восторгаясь (что необычно для западных христиан того времени) идеями греческих богословов Антиохийской Церкви, особенно Иоанна Златоуста. Организация Кассинезе произвела большое впечатление на Фердинанда и Изабеллу, и в Испании, наряду с итальянской, возникла еще одна конгрегация бенедиктинцев.
Личности отдельных предводителей монашества покажут нам, сколь сложна была жизнь реформатора в эпоху самых разных надежд и страхов – и как много было в ней различных путей. Эгидио да Витербо решительно проявлял себя на руководящих постах в Церкви: с 1507 года, на протяжении более чем десяти лет – как генерал-приор августинцев-каноников, с 1517 года – как кардинал, а с 1523-го – как епископ Витербо; он был заметным участником довольно сложных споров Пятого Латеранского Собора – именно он призвал к реформам в его начале и впоследствии оставался одним из самых громких голосов Собора, когда, например, осуждал «безбожные» взгляды преподавателей Падуанского университета, размышлявших о том, бессмертна ли душа. Его рвение к реформам и дипломатия, проявленная на фоне распрей, раздиравших орден августинцев, впечатлили молодого Мартина Лютера, когда будущий реформатор в 1511 году посещал Рим. Эгидио был и ученым-гуманистом, страстно восторгался еврейской Каббалой и был очарован заново открытой герметической традицией. Ревностный защитник Иоганна Рейхлина в его несчастьях, он настаивал на том, что иврит был единственным священным языком, позволявшим встретиться с Богом, и что даже греческий язык исказил божественное послание; в своем изучении священных текстов он, в чем-то подобно гностикам, искал тайный смысл, доступный лишь немногим избранным.
Такой взгляд на христианское гуманистическое просвещение значительно отличался от обращенного к обычным людям призыва Эразма читать Библию, идя за плугом, – призыва, который с таким восторгом восприняли протестанты. Образ мыслей Эгидио был полон противоречий. Как истинный гуманист, он расценивал союз императора Константина с Церковью как начало разложения и обмирщения христианства, но при этом восторгался великолепием и пышностью своего ордена. Равно так же он приходил в ярость при мысли о том, что епископы будут вмешиваться в дела августинцев, хотя именно установление такого надзора было одной из главных забот Латеранского Собора. Возможно, самым долговечным последствием его постоянной пропаганды церковных реформ было, как ни парадоксально, то, что многие члены его ордена стали меньше бояться самой идеи преобразований, когда протестантские реформаторы выступили вперед со своими планами перемен [53].