«Создалось два враждебных лагеря – отца и Али. Папа в эти дни казался внезапно состарившимся. Порой он был гневен, но чаще задумчив и очень опечален; а Аля была холодная и торжествующая, – вспоминала Н. В. Розанова. – Был папин кабинет и Алина комната. Я бегала между ними. Аля звала меня к себе и, усадив на диванчик, угощала шоколадом и говорила: “Бедненькая! Я не не могу видеть, как тебя развращают эти гнусные разговоры!” А папа, когда встречался со мной, обнимал меня дрожащей рукой и говорил: “Посиди с нами, деточка. Не ходи ‘туда’. Там ‘зло’”».
Шоколад был упомянут, кстати, тоже не просто так. В другом месте своих мемуаров младшая дочь Василия Васильевича рассказывала о том, что будучи страшной сладкоежкой, она однажды украла у своей сводной сестры двадцать копеек и тайком купила на них шоколадные конфеты.
«С первого же момента, когда конфеты очутились в руке, – все очарование пропало. Я чувствовала только свое преступление. Придя домой, я убежала “кое-куда” и, плача, пихала их себе в рот, чтобы только поскорее покончить с ними, которые уже потеряли всякий вкус и стали отвратительны… Лучше бы, если бы я обманула папу и маму, которые бы рассердились, нашумели, но Аля никогда не станет громко бранить, а станет холодной-холодной и совсем чужой, но
И вот теперь этими кусочками шоколада Александра Михайловна как бы возвращала младшей сестре свое расположение, прощала и, можно сказать, подкупала ее, а та все чувствовала и оставалась на отцовской стороне. По меньшей мере так это вспоминалось Надежде Васильевне Верещагиной (урожденной Розановой) в 1937 году, когда она писала свои мемуары и никто в СССР уже давно не вспоминал ни Бейлиса, ни Розанова и вряд ли предполагал, что интерес к ним еще вернется.
«И так как папа был раздавленный и слабый, а Аля дерзновенно-торжествующая, то меня влекло к папе. Не разум говорил, а сердце. Я как губка впитывала все разговоры вокруг, и в голове моей был полный сумбур. То, что говорил папа, вызывало подчас во мне бурное негодование, порой отчаянье, потому что никак не связывалось с моим отношением к миру, и я не могла принять “жестокость”, но между тем в словах его заключалась некая “тайна”, “влекущая глубина”, которая наполняла меня тревогой. Все то, что говорила Аля, было внешне благородно, возвышенно, человеколюбиво, понятнее для моего разума и совершенно просто. Аля говорила, “как все” (гимназия), и я для душевного равновесия охотно присоединилась бы к ней, но невольно смущенным сердцем я прислушивалась к папе и тянулась к нему».
Это не умственное, не рациональное, а именно детское, сердечное восприятие драматической взрослой истории тем важнее, что Надежда Васильевна в мемуарах, относящихся к делу Бейлиса и тогдашней общественной атмосфере, очень трогательно рассказала о дружбе со своей одноклассницей Эсфирью Старобин. Описывая последнюю с невероятной симпатией, очень живо, трогательно, душевно («Утром, по обычаю, опаздывая в гимназию, она брала извозчика и ехала на самом кончике сиденья, спустив ноги на подножку экипажа, в расстегнутом пальто, с шапкой, сбитой на затылок, отчего все ее пышные волосы разметались по ветру. Соскочив с извозчика, она по дороге сбрасывала пальто, испуганно озираясь, пролезала в класс, таща за оборванный ремень свой ранец, из которого с грохотом сыпались учебники, тетради, перья. Случалось, что она только успевала расположиться за партой, в дверях появлялся наш швейцар в ливрее Антон: “Барюшню Старобин извозчик спрашивает. Забыли-с заплатить”. Весь класс покатывался со смеху»), мемуаристка воспроизвела их с девочкой разговоры и споры, которые кажутся странной калькой и детской пародией на переписку Розанова и Гершензона, да и вообще на все непростые русско-еврейские споры и придают этой истории еще одно очень важное и достоверное измерение, сродни камертону.