«Помню, в каком экстазе был В. В. в 1917 г. после февральской революции. Он тревожился, волновался, но вместе с тем восхищался событиями, уверял, что все будет прекрасно, “вот теперь-то Россия покажет себя” и т. д. В одном письме он говорил: “я разовью большую идеологию революции, и дам ей оправдание, какое самой революции и не снилось”», – вспоминал Эрик Голлербах, ставший одним из самых важных розановских корреспондентов в последние годы жизни философа.
«Поразительно, как “легко все случилось”, – писал и сам Василий Васильевич Флоренскому через несколько дней после февральского переворота, – забрали этих старцев в мешок и свезли всех в одну кутузку, какой-то “министерский павильон в Таврическом дворце”. И – “прежнего нет” и “все новое”. Так легко совершаются “апокалипсические времена”… Царь Николай II ушел с трона совершенно безболезненно. Ни – протеста, ни – жалобы, ни – сопротивления. Поехал на фронт “проститься”: Вы можете представить, “как бы расправился с Петербургом” Петр, Екатерина, Павел,
В этой даже не оценке, а именно что – впечатлении, фиксации момента – было много обывательского, легкомысленного, игрового, свойственного, впрочем, не одному только Розанову, но и очень многим жителям Российского государства в семнадцатом году, и в этом смысле В. В. гениально ставил общественные диагнозы.
«Что же, в сущности, произошло? Мы все шалили. Мы шалили под солнцем и на земле, не думая, что солнце видит и земля слушает. Серьезен никто не был…» – писал он позднее в самом первом выпуске «Апокалипсиса нашего времени».
«В то время мы уже жили на Шпалерной улице в доме № 44, кв. 22, – вспоминала Татьяна Васильевна, – и могли наблюдать, что происходило, так как на нашей улице впервые затрещали пулеметы – тогда три дня к Петрограду не подвозили белого хлеба. Пулеметы установили на крышах домов и стреляли вниз по городовым, забирали их тоже на крышах, картечь падала вдоль улицы, кто стрелял – нельзя было разобрать, обвиняли полицейских, искали их на чердаках домов, стаскивали вниз и расправлялись жестоко… Однажды к нам ворвались в квартиру трое солдат, уверяя, что из наших окон стреляют. А когда они ушли, была обнаружена пропажа с письменного стола у отца уникальных золотых часов. Я уговаривала отца не поднимать шума, не заявлять о пропаже, иначе мы все можем пострадать. Сами мы, дети, выбегали на улицу, а сверху стреляли картечью. Не знаю, как из нас никто не был ни убит, ни ранен…»
Однако очень скоро на смену розановскому мимолетному восхищению («все расцвело, прежде всего расцвело. 20 дней – ни одного угрюмого лица на улице… прямо великолепные горизонты в будущем») пришли иные чувства: «Революция опять мне мерзит: не спал ночь и возненавидел русских крестьян: из какой-то деревни эти живодеры прислали в Петроград коллективное требование, чтобы Николая II
«Помолимся о Царе нашем несчастном, который в заключении встречает Пасху, – писал он тогда же в «Последних листьях». – И о наследнике Алексее Николаевиче, и о дочерях Ольге и Татьяне (других не знаю, кажется, Анастасия).
О немке – нет…
Бедный наш царь был некрасив.
Но мы должны любить его и некрасивым».
«Нагулялись с республикой. Экая гоголевщина. Вонючая, проклятая…»