Еще более обреченно оценка общей ситуации прозвучала в розановском письме дочери Татьяне, уехавшей в конце весны из Петрограда со слушательницами Бестужевских курсов в Рязанскую губернию (этот документ цитирует в одной из своих статей сотрудник Российской государственной библиотеки А. В. Ломоносов): «Чем больше думаю о положении России, тем больше склоняюсь к мысли о необходимости заключить даже сепаратный мир с Германией: России совершенно нечего делать, она совершенно не может, бессильна бороться с Германией, все “уханья” только пустые звуки. Держава вообще побежденная уже не может рассуждать, она должна или вынуждена вести себя пассивно, и принять условия, какие ей дает противник. Все эти “славянские народы” и “славянская политика” – чепуха. Мы разрозненные и слабосильные славяне, не имеем в ней силы, и Россия должна спасать только себя, увы – себя среди любых своих врагов. Как только “вылетел Царь” и мы получили возможность и необходимость заботиться о самих себе, так это “Великодержавное чувство” рассеялось как дым и пар, и мы возвращаемся к горестному Малодержавному чувству. Малороссия от нас откладывается, почти отложилась; Кавказу пришло тоже время; нас в сущности никто не любил, а только боялись, и когда время страха прошло – истина оказалась на лицо. Но не предавайся, дорогая, этим грустным мыслям».
Тут вот что любопытно: в мае 1917 года, когда Розанов писал эти печальные, далеко провидческие строки, практически ни у кого еще в России не было таких пораженческих настроений. Они придут позднее и захлестнут огромную страну, качнувшись от опьянения силой в четырнадцатом году к опьянению унижением и слабостью в восемнадцатом. «В трамвае ад, тучи солдат с мешками – бегут из Москвы, боясь, что их пошлют защищать Петербург от немцев. Все уверены, что занятие России немцами уже началось. Говорит об этом и народ: “Ну, вот, немец придет, наведет порядок”», – напишет Бунин в «Окаянных днях» о зиме 1918 года, и не будет большой натяжкой предположить, что те же самые люди, кто в августе четырнадцатого громили германское посольство в Петербурге и приветствовали вступление России в войну, теперь уповали на вчерашних врагов как на спасителей от большевизма. И так розановская шаткость стала предчувствием ли, отражением ли, воплощением шаткости всеобщей, всенародной.
Однако годом ранее, весной семнадцатого года, в это еще мало кто мог поверить. У победившего революционного народа жива была вера в то, что Германия скоро будет разгромлена, а в России навечно восторжествуют демократия и свобода. И точно так же никто не думал о распаде самой страны и отсоединении Малороссии. Да и Розанов, согласно воспоминаниям Голлербаха, был до последнего времени настроен в этом чувствительном славянском вопросе иначе: «Разговор был жаркий, перекрестный, причем весь “жар” проистекал от Розанова, который весь был в потоке мыслей, образов, мимики, жестов. Он так увлекался порою, что впадал в “неприличие”. “Что? Автономная Украйна?” – кричал он на девицу, набожно глядевшую ему в рот – “вот вам автономия!” – и кукиш взлетел к носу девицы»[110]
.И вот теперь такой же кукиш В. В. приставлял к носу собственному, и вчерашний «ватник», патриот-империалист, певец в стане русских воинов, женственно преклонявшийся перед мощью русского оружия, глядел на всю отечественную историю с неизбывной тоскою, возлагая надежды на немцев, и писал русофилу и немцу Петру Струве, некогда обвинившему его в органической безнравственности: