Ситуация была очевидной. Городская семья, привыкшая к центральному отоплению, водоснабжению и канализации, которые уже были повсеместно распространены в центральной части Петербурга, оказалась фактически в деревенских условиях, когда надо было самим покупать дрова, топить, таскать из уличного колодца воду, выносить ведра с отходами и нечистотами, а средств на содержание прислуги не было. И одно дело – лето, другое – зима, для которой этот прекрасный просторный дом был неприспособлен так же, как и его новые жильцы. Розановская любовь к быту и неумение этот быт самому налаживать обернулись против него[113]
.«Внизу помещалась большая комната – столовая, сырая, с зелеными пятнами по углам, – вспоминала Татьяна Васильевна. – К ней примыкала кухонька, в которой стояла длинная плита, на которой мама готовила обед для всей нашей семьи со старухой-нищенкой. Мама сама ничего не могла делать, у нее была парализована левая рука и частично правая нога, и она с трудом ходила, но все же еще руководила всем домом. А что готовилось на этой плите? В большой эмалированной кастрюле варились пустые щи, в них была свежая капуста, немного картошки, соль, мука, морковь и больше ничего. На второе же была каша из зерен пшеницы, без всякого масла, или пшенная, хлеба почти никакого не было; бывало, что фунт хлеба делили на пять человек, а то больше ели лепешки из дуранды, или из свеклы, очень редко из овсяной муки, это считалось уже очень вкусно. Изредка доставали где-то конину и тогда варили с ней щи, но она была такая сладкая, что с трудом ели. Да через день брали три крынки хорошего густого топленого молока у соседей – трех старушек».
На самом деле для революционного времени это был не такой уж и плохой стол, однако давно отвыкший от материальных тягот Розанов писал Садовскому: «…душа моя полна
Мне всегда это казалось правдою и естественным состоянием неумелых, а следовательно, и беззащитных людей. И у Суворина я чувствовал себя беззащитным человеком, “которого только курица не обидит”. До того я слаб, мерзок и глуп, что не умел, пока был жив еще старик, попроситься ему “в крепость”. А теперешние молодые люди, его потомство, не поймут уже моей великой и спасительной мысли социального и (религиозного) крепостничества».
«Прежде я любил Розанова почти до обожания, – отозвался Садовской впоследствии в своих «Заметках», возможно, имея в виду в том числе и это отчаянное «рабское» письмо. – Соловьева не очень. Теперь наоборот… Никогда Соловьев, доживи он до 1917 г., не унизился бы так, как Розанов».
Осенью семнадцатого года, когда прижились, освоились и стало понятно, что семья осела на новом месте надолго, Татьяна Васильевна съездила в Петроград и сумела привезти оттуда часть мебели и библиотеку. Конечно, полностью воссоздать привычный уклад было невозможно, но тем не менее жизнь на некоторое время наладилась. Потом, когда угроза немецкого наступления отпала, младшие дети вернулись доучиваться в Петроград, где всё это время оставались Аля с Наташей Вальман. Вера спасалась в монастыре, а Розанов с женой, старшей дочерью и сыном привыкал к посадской жизни. Время от времени он ездил в Москву, где жили Булгаков, Бердяев, Гершензон и, поскольку дорога была трудна и отнимала много времени, а поезда ходили с перебоями, случалось, оставался в городе ночевать. Бывал он также и у своего давнего знакомого Онисима Борисовича Гольдовского, и бог знает, вспоминали ли двое Брянск, первую несчастливую розановскую книжку, коварную Аполлинарию Прокофьевну, доживавшую свой долгий век в Крыму, но концы и начала жизни действительно смыкались.