Еще двумя добрыми знакомыми В. В. в последние годы его жизни стали издатели – Виктор Романович Ховин и Георгий Адольфович Леман-Абрикосов. Первый выпускал в Петрограде журнал «Книжный угол», где Розанов печатал свои последние тексты (на одном из них было посвящение «Милому Ховину, так сумевшему понять меня и
И все же самым родным, самым близким спутником и собеседником В. В. в эту пору становится Сергей Николаевич Дурылин, чьи дневниковые записи и воспоминания о Розанове («Дурылин – на редкость человек», – писал В. В. Перцову) оказались наиболее полным художественным свидетельством о последнем периоде жизни уездного философа и – забегая вперед – о его кончине.
«Мы шли с Вас. Васил. в Музей Александра III смотреть египетский зал. Было устроено так, что мы будем смотреть одни с хранителем А. А. С., и сколько нам захочется. С В. В-чем – с “Из восточн. мотивов”, с “В мире неясного и нерешенного” – смотреть египетский зал – мумии, талисманы, фаюмские портреты! Я предвкушал не удовольствие даже, а потрясение.
Мы шли мимо храма Христа Спасителя. Купол его ослепительно блестел. Мы о чем-то говорили. Не о Египте. Так, о чем-то. И вдруг В. В. остановился, схватил меня за рукав пальто и, строго и возмущенно глядя в лицо, сказал:
– Какую глупость написал Достоевский в “Легенде об инквизиторе”, будто католичество тем погрешило, что ввело в религию авторитет и тайну! К-а-к-а-я же религия возможна без а-в-т-ори-тета и та-й-н-ы? – тоном величайшего изумления, точно у него что-то “ахнуло” в душе на глупость Достоевского, произнес В. В.
И пошел в музей через дорогу. Перед этим ни слова не было говорено ни о религии, ни о Достоевском. У него шла своя мысль непрекращающеюся волною, и никто никогда не знал, о чем бьет эта волна. Он и сам, я думаю, этого не знал, а всплеск – иногда высоко! высоко! дерзостно высоко! неудержимо силен и резок! – мы видели в виде такого вот его неожиданнейшего замечания, изумительного письма, в виде парадоксальнейшей статьи, неожиданнейшего утверждения, совершенно противоположного тому, которое были вправе ждать от него.
В музее В. В. внимательно, но как-то скользяще, без зацепки, осмотрел египетский зал. Почти ничего не говорил. Было только приметно величайшее уважение, с которым он смотрел на дела рук, духа и культуры древних египтян, которые всегда были ему так дороги и любы. А в зале средневековой христианской Европы, где всё в музее – имитация и копии, перед дверями готического собора, пред христианскими надгробиями, он вдруг заговорил горячо, живо, с зацепкой – о христианском искусстве, о том, что оно выше всего, о том, что все скучно и мертво перед ним. Это было так неожиданно; что я выпучил глаза на него – и даже не мог, от изумления, поддержать этот интереснейший для меня разговор. Что же его “зацепило”? – Что-то, чего мы никогда не узнаем. Через его душу и мысль лились волны.
Однажды я его спросил в Посаде, узнав, что он только что вернулся из Москвы, зачем он туда ездил, когда ездить туда трудно, недешево, толкотно и неприятно.
– Я ездил поцеловать руку у Владимира Ивановича Герье. Ведь он мой профессор.
И это была правда. Я знаю, что он поцеловал руку у Герье.
О Буслаеве он не мог говорить без волнения и благодарного умиления.
Он был старый студент.
Он был дитя».
Скорее всего, так и было. На склоне лет Розанов не только возвращался в детство, но и оглядывал прошедшую жизнь, вспоминал всех своих учителей с благодарностью, да и по сравнению с тем, что наступило теперь, прошлое действительно казалось сказочным, а прежние упреки бессмысленными. В настоящем же российская история вырывала повод и неслась, не разбирая дороги, и еще раньше, весной и летом семнадцатого года, когда в страну вернулся и громко заявил о себе человек, некогда учившийся в той же гимназии в волжском городе, что и Розанов, В. В. поставил свой диагноз: