– Сколько угодно… Сколько есть мыслей в самом предмете, ибо нет предмета без мысли, и иногда – без множества в себе мыслей.
– Можно иметь сколько угодно нравственных “взглядов на предмет” и убеждений о нем?
– Сколько угодно.
– На каком расстоянии времени?
– На расстоянии 1 дня или 1 часа, при одушевлении – нескольких минут.
– Что же у вас 100 голов и 100 сердец?
– Одна голова и одно сердце, но непрерывно тук, тук… И это особенно, когда вы “спите”, вам “лень” и ни до чего дела нет… Когда я снаружи засыпаю и наступают те “несколько минут”, когда вдруг 100 убеждений сложатся об одном предмете.
– Где же тогда истина?
– В полноте всех мыслей. Разом. Со страхом выбрать одну. В колебании.
– Неужели же колебания – принцип?
– Первый в жизни. Единственный, который тверд. Тот, которым цветет все, и все живет. Наступи устойчивость – и мир закаменел бы, заледенел…
– Скажите, что вы думаете о 1905–06 годах?
– Да и нет. Горесть и радость.
– Но разделите.
– Разделяю. Радость – оживление, расцвет лица, упоение надеждами. Живость движения. Был на митинге – незабываемо. Русь шумела как хороший лес в бурю…
– Программы?
– Я в них не вслушивался от лени, а лень у меня наступает, когда я вижу неважное, мелочь, глупости. Программы хороши, когда их исполняют художники, а не ремесленники… Я вообще возненавидел политику… она дело жестокое, грубое, “дипломатическое” к тому же, т. е. хитрое и лгущее. Помня и зная это, я затворился дома, т. е. стал тихим, кротким анархистом, по наружи всех почитая, а внутри… ничего не думая кроме как “завтра” и “сегодня”, как пророки в пустыне. Для меня важно, чтобы сегодня не шел дождь, а остальное в Божьей воле. Мало. Тихо. И не понимаю, почему же я за это бесчестен… Пока было хорошо, я говорил хорошо. А когда стало худо, я стал говорить худо… Чем страстнее я любил и люблю революцию, чем внимательнее я в нее (в лица ее) вглядываюсь, чем в ней я больше понял, тем мнения мои о ней дальше разойдутся».
Или как позднее он напишет в «Опавших листьях», опять же отвечая своим критикам: «Как я смотрю на свое “почти революционное” увлечение 190… нет 1897–1906 гг.?
Оно было право.
Отвратительное человека начинается с самодовольства. И тогда самодовольны были чиновники. Потом стали революционеры. И я возненавидел их».
Вот и все. И что на это возразишь? Какие приведешь аргументы?
Он был непрошибаем. Принимайте меня таким, какой я есть, и не пытайтесь ничего во мне исправить. Все равно не получится[53]
.Но в душе все равно переживал.
«На меня Струве и еще один соц. – дем. обрушились за то, что я показываю два лица (а у меня их 10) в политике, и почти без иносказаний назвали подлецом. Вот негодяи!! – писал В. В. одному из самых задушевных своих корреспондентов. – Да кому из этих болванов я давал “присягу в верности”. Тайная мысль меня влечет предать все вообще партии, всем им “язык” и “хвост” показать, “разбить яйца и сделать яичницу” из всех партий…»
А в «Листьях» уточнил: «Папироска после купанья, малина с молоком, малосольный огурец в конце июня, да чтоб сбоку прилипла ниточка укропа (не надо снимать) – вот мое “17 октября”. В этом смысле я “октябрист”».
Новые люди
Претензии к Розанову со стороны Струве были понятны: он вознегодовал, в том числе из-за того, что аморальный журналист печатался в газетах с разными направлениями – «Новом времени» и «Русском слове». Это возмущало также и его бывших друзей Гиппиус и Мережковского, которые, вернувшись из парижской эмиграции еще более полевевшими, не могли простить В. В. его отхода от революции. «З. Н. слышать не хочет даже имени Розанова после статьи о русской революции – называет его “явлением”, а не человеком, пакостью, разлагающейся грязью», – записывал в своем дневнике в сентябре 1910 года секретарь Религиозно-философского общества Сергей Платонович Каблуков (тот самый, над чьей фамилией будет иронизировать Розанов в «Уединенном» – «Хуже моей фамилии только “Каблуков”: это уж совсем позорно»)[54]
.О том, как Василия Васильевича от либерального «Русского слова» нелиберально отстранили, впоследствии вспоминал журналист А. В. Руманов: «Когда в “Русском слове” начали сотрудничать Мережковский, Гиппиус и Философов, они сначала вполне терпимо относились к соседству с Розановым, но с обострением политической обстановки это соседство оказалось для них неудобным, и они поставили издателю “Русского Слова” Сытину условие: они или Варварин. Сытин поручил своему представителю в Петербурге эту деликатную миссию: надо было сообщить Розанову, что его сотрудничество прекращается, и одновременно предложить ему ряд материальных компенсаций. Произошла следующая сцена: – Василий Васильевич, ваши фельетоны такие длинные, а “Русское Слово” так дорожит местом, что нам придется отказаться от их печатания. – Розанов в ужасе: – Что же мне делать? – Но первого числа вы регулярно будете получать жалованье. – Как? Я буду получать жалованье, если даже ничего не поместите? – Да, и притом в течение целого года».