«Об “изгнании” Розанова из “Русского слова” (визит Руманова к нему). У меня при таких событиях все-таки сжимается сердце: пропасть между личным и общественным, – написал в своем дневнике в декабре 1911 года Александр Блок. – Человека, которого Бог наградил талантом, маленьким или большим,
Оно не прошло, это правда, но пройдет еще несколько лет и когда не станет ни либеральной, ни консервативной газеты, а на смену им придут «Правда» да «Известия», Розанов напишет П. Б. Струве: «Перестаньте на меня сердиться: сотрудничество в “Русском слове” и в “Новом Времени” – просто горе задавило; больная с 1911 уже очень тяжело жена, и 5 человек детей да падчерица, все в поре учения и отданные самонадеянно в частные школы, т. е. страшно дорогие. Неужели Вы не можете понять, что “нужда скачет, нужда пляшет, нужда песенки поет”, неужели неясно, что, “отрекшись от литературной знаменитости” (“Единая программа”), я не только не был подл, но клянусь и клянусь, что если где я был прав, то в том именно, что поставил больную женщину и маленьких детей выше всей этой чехарды политики и публицистики, которая, Вы видите, к чему в конце привела».
Эти горькие строки, конечно, расходятся с былой розановской горделивостью и самоуверенностью, да и писались они в трагическом 1918 году, когда перед В. В. замаячил призрак самой настоящей нужды и голода и речь шла о яичнице уже не политической, но самой обыкновенной, ставшей несбыточной мечтой почище любых публицистических сравнений («2–3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц может часто спасти день мой», – кротко попросит у своих читателей один из самых высокооплачиваемых русских авторов в «Апокалипсисе нашего времени»). И всё же заметим, как это перекликается с письмом Страхову, написанным еще в далекие, мирные и сытые времена в городе Белом в тихом девятнадцатом веке в связи с рождением первой дочери. Сколько бы лет ни прошло, как бы Розанов ни менялся, как бы ни менялась жизнь вокруг него, одно оставалось для него неизменным и перекрывало все другие расчеты – любой ценой зарабатывать деньги на семью, и не было среди русских писателей первого ряда того, кто на протяжении многих лет столько времени и сил отдавал бы поденной работе, как он. Житейские обстоятельства продолжали влиять на этого человека, или, говоря языком не то исторического, не то диалектического материализма, даже не бытие, а скорее быт определял его сознание. Странно, конечно, применимо к ярчайшему русскому идеалисту, да еще, похоже, весьма субъективному, однако по сути все обстояло именно так.
И все же не Петр Струве и не Корней Чуковский были настоящими собеседниками на розановском пиру. В начале нового века на глазах у В. В. рождалось талантливое поколение новых московских (не чета старым петербургским) славянофилов, любомудров, русских мальчиков, с которыми он считался и которые считались с ним, хотя почти ни в чем и не соглашались. «Среди печати и общества, до такой степени затянутого философскими и политическими пошлостями, до такой степени болтливых и праздных, вдруг являются люди, которые самою жизнью становятся серьезны, которые взяли другой тон личных отношений, связей и совсем другой тон литературного выражения, – писал Розанов позднее в статье, посвященной молодому московскому славянофильству. – Главное здесь именно то, что это не литературная школа, а жизненная школа; что главная их добродетель – скромность и молчание. Вообще тут много таких качеств и оттенков, что, и не принадлежа нисколько к кружку, глядя на него со стороны, можно было не только любить и уважать их, уважать хорошим братским или хорошим чужим уважением, из лагеря другой партии, будучи других убеждений, но можно было и порадоваться целостною радостью за Россию, видя ее, так сказать, в «хороших родах». Господи, ведь сколько праздного рождается; ведь каждый день приносит сколько пустоцвета!»