11. В пушкинской речи воление к форме
проявляется чрезвычайно активно. Надо сказать, что этот стилевой прием является характерным для полемической дара Достоевского вообще. Каждая такая форма («пустая») замещается и усиливается другой, еще более неопределенной и ускользающей от критической оценки: «война», «братство», «всемирная отзывчивость», «освобождение», «империя», «русский человек», «народ», – одна из главных фигур речи имперской политики, реальность sui generis, т. е вне суждения и закона. В речи они поддерживают друг друга, как если бы они были самореферентной группой, которая не нуждается в ином значении и смысле.
12. Однако воление к форме
предполагает тяготение, влечение к чему-то вне себя, даже тоску. Другими словами, предполагает скитальчество; уникального героя-странника мировой литературы можно представить именно как волеющего к тому «я^-месту», u-topos, которое лежит за границами русского имперского мира. В любом случае скиталец, «доброволец ничто», ожидающий будущего во времени обособления, и обособление «скитальца» тем больше, чем сильнее его отказ от родной среды, «народной почвы», семьи, любви и христианской веры.
«В типе Алеко, герое поэмы „Цыгане“, сказывается уже сильная и глубокая, совершенно русская мысль, выраженная потом в такой гармонической полноте в „Онегине“, где почти тот же Алеко является уже не в фантастическом свете, а в осязаемо реальном и понятном виде. В Алеко Пушкин уже отыскал и гениально отметил того несчастного скитальца в родной земле, того исторического русского страдальца, столь исторически необходимо явившегося в оторванном от народа обществе нашем. Отыскал же он его, конечно, не у Байрона только. Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся.
Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они не ходят уже в наше время в цыганские таборы искать у цыган в их диком своеобразном быте своих мировых идеалов и успокоения на лоне природы от сбивчивой и нелепой жизни нашего русского – интеллигентного общества, то всё равно ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастие, чтоб успокоиться; дешевле он не примирится, – конечно, пока дело только в теории. Это всё тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот, повторяю, зародился как раз в начале второго столетия после великой петровской реформы, в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы»[333]
.
Кто субъект это мировой политики? Государство, народ или особая прослойка образованных? Может ли быть этим субъектом скиталец
, тот основной тип бытия без почвы, места, родины, бесцельного, ненужного и лишнего человека? Вот здесь нужно быть особенно внимательным к этому многомерному различию между политикой, как политикой реальной, и политикой, сформировавшейся в борьбе литературных направлений, позиций, идей. Не получается ли так что в речи своей Достоевский и выявил некие условия имперской политики литературы в качестве негативного опыта, как не-политики, или политики, явно противостоящей общему ходу развития имперского самосознания, повелевающего трансцендентного Субъекта (Царь, самодержавие).
13. Где провести грань между скитальцем (быть-для-себя)
и «всецело веком» (быть-для-других). Устранить разрыв и примирить может только особое состояние народного единства – «братство»: