Напомним о тех, кому излагает свои идеи Кириллов и кто, в конечном счете, пытается то так, то эдак использовать его вероятный суицид и приспособить его смерть к «общему делу». Каждый из них имеет особый интерес: Ставрогин, Петр Верховенский, Шатов, Липутин и даже персонаж-повествователь. Кириллов – двойник, или, точнее, на него переносятся некоторые свойства Ставрогина. К тому же надо учесть, что и другие персонажи делятся на прямых двойников последнего и тех, кого можно назвать двойниками двойников, – элементы конструкции двойничества в целом, характерные не только для романа «Бесы». Ведь для Ставрогина идея Кириллова слишком очеловечена, слишком торжественна и даже психологически лжива, для Верховенского же она вполне полезна, для Шатова слишком частична (от этого она и кажется столь безумной). Истинная цель самоубийцы Кириллова не достижение бессмертия столь неправедным образом, а выражение своеволия. В комментариях М. Бланшо теория самоубийства Кириллова рассматривается с точки зрения двойственного толкования самой смерти. С одной стороны, смерть – то, что затрагивает повседневность опыта (чужая смерть) и открытого будущего каждого (ибо придет время и то мгновение, когда тебя больше не будет). Поэтому одна смерть подручна, всегда рядом и никогда не затрагивает того, кто о ней размышляет. Другую смерть не опровергнуть, ибо она «твоя», именно с ней мы не можем управиться, противостоять ей, допускаем до себя, страдаем от нее, наконец, ею умираем. Но если мы опровергнем эту смерть свободным выбором собственной смерти как возможности иного бытия?[161] Вместо толкования парадоксии стиля, действительно присущего отдельным рассуждениям Достоевского, Бланшо выбирает другую тактику – диалектический стиль: развертывание всех мыслимых и противоречивых аспектов представления смерти в практике самосознания. Вместо намеренной неразрешимости не только разрешение противоречий, их «снятие», но и развертывание отдельных нюансов в осмысленное целое. Так, он приписывает Кириллову странные чувства, например отчаяние. Что невозможно с диалектической точки зрения, ибо ведь отчаяние есть повод, и причем неплохой, для посюстороннего самоубийства, не метафизического. Вот как это различает сам Достоевский»: «…самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человека, чуть-чуть поднявшегося в своем развитии над скотами. Напротив, бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей. Тут, казалось бы, даже противоречие: если жизни так много, то есть кроме земной и бессмертная, то для чего бы так дорожить земною-то жизнью? А выходит именно напротив, ибо только с верой в свое бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее, а потеря высшего смысла жизни (ощущаемая хотя бы лишь в виде самой бессознательной тоски) несомненно ведет за собой самоубийство»[162]. Поэтому все суицидальные фантазии Кириллова должны рассматриваться не с позиций самоубийцы (кто не хочет стать самоубийцей?), а из той парадоксальной неопределенности поводов к нему и желания жить, которое оно столь странным образом выражает. Вот почему абсолютная свобода должна быть соотнесена со своим негативным эквивалентом – самоубийством без повода. Самоубийство легко, когда свидетельствует о полном обесценивании смысла жизни, то, что Достоевский и называл обособлением или особлением.