– Можно, господин купец, потому что «сказка – складка, а песня – быль», – ответил Артемий. – А ты слушай, что я про здешню старину тебе рассказывать стану: занятное дело, коли не знаешь.
‹…›
Вот, ладно, хорошо – высыпала та голытьба на Волгу, казаками назвалась… Атаманы да есаулы снаряжали легки лодочки косные и на тех на лодочках пошли по матушке по Волге разгуливать… Не попадай навстречу суда купецкие, не попадайся бояре да приказные: людей в воду, казну на себя!.. Веслом махнут – корабли возьмут, кистенем махнут – караван разобьют… Вот каковы бывали удальцы казаки поволжские… ‹…›
Ну, вот есаулы-молодцы лето на Волге гуляют, а осенью на Керженец в леса зимовать. И теперь по здешним местам ихние землянки знать… Такие же были, как наши. В тех самых землянках, а не то в лесу на приметном месте нажитое добро в землю они и закапывали. Оттого и клады[796]
.Как оказывается, лесорубы, описанные до этого языком бытового реализма, пользуются мифопоэтическими художественными приемами для социальной консолидации. Жанры гармонично сосуществуют, как бы обогащая за счет друг друга собственные повествовательные ресурсы. Предания о заволжском золоте в конечном счете оказываются фольклором – языком самоописания местного сообщества. Замечательно, что он актуализируется в предпринятой купцом авантюре, в которой одновременно терпит крах старообрядческий извод модернизации и культурного ресурса. Вскрывается не только авантюра «паломника»: весь Красноярский скит, показавшийся Чапурину образцом «древлеблагочестия», оказывается прибежищем беглых каторжников и фальшивомонетчиков.
В развязке сюжета первой части романа Мельников-Печерский моделирует экономическое самоописание заволжского старообрядчества и в то же самое время разоблачает его. «Древлеблагочестие» оказывается западническим заимствованием «протестантской этики» с его индивидуальным предпринимательством, моделями экономического роста и авантюрным капитализмом – а также с фальшивомонетничеством и преступностью, напоминающей о заманчивых опасных окнах, вадьях и чарусах заповедных лесов.
Всему этому автор противопоставляет якобы естественную, народную модель традиционного землепользования. Лес оказывается вдвойне значимым ресурсом: он поддерживает и воспроизводит модели традиционного хозяйства, оберегающего экологическое равновесие, и служит основой внутренней культурной идентичности, сохраняющей общественное равновесие[797]
. Обращаясь к искусству традиционного повествования, выходящего за пределы реалистического романа, «В лесах» воссоздает «зачарованный сад» как заповедную зону, хранящую реликтовые пережитки повествовательной, социальной и хозяйственной культуры.Подводя итоги, можно проследить эволюцию лесного вопроса в литературе реализма.
Лес Тургенева – это лес, исчезающий под натиском капиталистических товарных отношений. На окраине этого леса ютятся исчезающие вместе с ним локальные социальные и хозяйственные практики. Они представляют собой
Лес Толстого – это лес, уничтожающийся под натиском внешней экспансии и внутренней колонизации. Из этого следует радикальная критика накопления ценностей – будь это даже ценность повествовательной и культурной традиции, неизменно сопутствующая порабощению личности и внутренней колонизации. Толстой противопоставляет этому процессу проект устойчивого лесохозяйства: разведение саженцев и насаждение новых лесов, созидание новых социальных моделей и повествовательных приемов.
Лес Мельникова-Печерского – это огромный резервуар культурного разнообразия. Актуализация