Она поморщилась, то ли оттого, что я посмела сесть на кровать её сына, то ли мои слова ей не понравились, то ли сам факт моего присутствия её раздражал.
– Умер Глеб. Как ты говоришь, тело – одежда? Так вот, бросил одежду Глеб и ушёл, видать, надоел ему наряд калеки. Меня вот тоже бросил, не подумал, чем мне жить без него.
Я вспомнила слова Таты, которыми она объяснила себе внезапную смерть мужа, и повторила их бабе Тоне:
– Нужда в нём большая на том свете, потому и поторопился уйти твой Глеб. Не стопори его путь, не должна ты ему дорогу преграждать своими обидой и горем. У него там дела, а ты здесь нужна.
– Кому? Зачем?
– Ты нужна мужу, ты для него и земля, и крылья.
– Где они, крылья-то его? По земле ходить не умеет – ползает больше. Не люблю и не любила никогда! Ради Глебушки с ним жизнь прожила.
Я охнула в голос – её неожиданная откровенность всё объяснила, но, рвущийся изо рта, гневный поток: «Муж ползает?! Вот потому и сын твой ходил с трудом, как урок тебе для наглядности! Отрицая мужа, отрицаешь в сыне мужское! Мужнее!», – удержала в себе. Устало подумала: «К чему сейчас? Теперь уж поздно».
– Нерождённым сыновьям Глеба ты нужна! Глеб ушёл, себя в сыновьях своих тебе оставил. Двух вместо себя одного! Растут они в утробе матери, а отца уже нет рядом. Как сыновья отца узнают, если ты не расскажешь им о нём?
Её лицо исказилось гневом.
– Что ты понимаешь?! Соплячка! Что мне его сыновья?! Его нет!!!
Она закинула голову назад, страшно раззявив рот в беззвучном вопле, и начала раскачиваться из стороны в сторону. Мышцы шеи, лица судорожно напряглись, не позволяя челюстям сомкнуться. В отсутствии дыхания кожа её приобрела сероватый оттенок. Я подлетела, встряхнула ригидное тело, наконец, она шумно, через рот, втянула в себя воздух. Вместе с воздухом в глотке родился звук, протяжно, на одной ноте, она завыла о своей невыносимой потере. Я обняла её голову обеими руками, прижала к груди, раскачиваясь вместе с ней. Звериный бессловесный вой её постепенно переходил в плач:
– Ушёёёл… ушёл мой мальчик… ни взглянуууть… ни обняяять. Как жить… как без нееего…
Это были её первые слёзы по сыну.
С того утра, как Татьяна обнаружила рядом с собой мёртвого Глеба, прошло три дня. Все три дня Антонина Дмитриевна не ела, не пила, ни с кем не разговаривала.
Прибежав на крик снохи, она обхватила за плечи остывающее тело сына и стала упрямо трясти его, умоляя встать и не пугать её; осознав случившееся, начала ругаться, хлеща сына по щекам, надеясь угрозами заставить его вернуться. Её оттащили от тела, вытолкали из комнаты и заперли в спальне одну, и она замолчала. Потом, когда Глеба обрядили в последний путь, к ней вошёл врач, сделал какой-то укол, и её выпустили из заточения.
Плакать Антонина Дмитриевна перестала внезапно – затихла, подняла голову; я разжала руки, и она отодвинулась. Я отошла и села на прежнее место. Не глядя на меня, она сняла траурный платок с головы, принялась заправлять выбившиеся пряди волос в пучок, хриплым, сорванным воем голосом запоздало ответила:
– «Нежность» он любил, – бегло взглянув на меня, поправилась, – любит. В детстве мечтал стать артистом, и чтобы обязательно известным. – На губах её промелькнула улыбка. – Включит песню на магнитофоне или, когда по телевизору концерт какой идёт, встанет, в ручонку какой-нибудь предмет возьмёт, любой, хоть огурец, хоть тюбик крема моего для рук, это навроде микрофон у него, и поёт. А у самого ни слуху, ни голосу нет. – Она перестала улыбаться, умолкла, уставившись в пространство. Словно увидев всё, что нужно в прошлом, вернулась в реальность. – Олесь ему настоящий микрофон купил, а Глебушка и петь перестал. Даже караоке не пел никогда.
Она вновь повязала на голову платок и усмехнулась.
– Спасибо. Осталась со мной, не испугалась и не обиделась.
– Расскажи, какой он, Глебушка твой.
– Тебе зачем? Не знала же ты его.
– Хочу отдать дань памяти твоему сыну. А память – это, когда живым помнят, не мёртвого поминают, как у нас принято: «Умер, не пожил, оставил», а рассказывают о самом человеке, о том, что он любит и не любит, смешные случаи из его жизни вспоминают, трогательные, грустные, всякие.
– Ишь, ты! Так, значит, надо помнить о человеке?
Незаметно для самой себя, Антонина Дмитриевна увлеклась рассказом, иногда печалясь, иногда смеясь детским проделкам сына, потом вдруг перешла к брачному выбору взрослого Глеба.