Майор говорит, что он и собирался доложить, но только не успел. Потом, он думал, раз таможня пропустила, то ничего страшного, все законно.
Полковник на это отвечает, что дело не в законности, а в социалистической морали. Вот, например, он военный комендант целого города, а позволял себе принимать подарки. А люди могли подумать, что раз он подарки берет, то его и подкупить можно, почему нет?
– Товарищ полковник, – не выдерживает майор, – если все дело в этой скульптуре, так заберите ее, не нужна она мне совершенно. Я даже не знаю, куда ее поставить.
– Ах, вот как? – зловеще тянет Любищев, и глаза его становятся черными. – Значит, сами взятки берем и другим предлагаем?
Майор вдруг понимает, что из какой-то ерунды, небывальщины прямо у него на глазах лепится ему уголовное дело. Да и ладно бы только уголовное, по взяткам, но ведь и изменником родины могут назначить! Да что же это такое происходит, товарищи?
– Я не в том смысле, – майор сглатывает, – я в том смысле, что не брал я ничего. И не предлагал. Просто страна сейчас после войны восстанавливается, каждый килограмм металла ей дорог. Так, может, на переплавку ее? И на нужды народного хозяйства…
– Вопрос с народным хозяйством мы как-нибудь без вас решим, – ледяным голосом говорит полковник.
После этого наступает долгая томительная пауза. Любищев вытаскивает из стола какую-то папку и углубляется в чтение, так, как будто он в кабинете один сидит. Луков ерзает на стуле, не знает, как себя вести дальше. Наконец выговаривает немеющими губами:
– Товарищ полковник, разрешите идти?
– Не разрешаю, – отвечает полковник, не глядя на него. – Умели дела делать, умейте и отвечать за них.
Майор цепенеет. Он хочет что-то сказать, но язык не слушается его. Он прошел всю войну, он не кланялся пулям и снарядам, ну, то есть кланялся, конечно, но не больше других, да и глупо это – не кланяться снарядам, им все кланяются, иначе один осколок – и погребут тебя в дали от дома хладным трупом. А кому охота помирать, когда вот он, Берлин, рукой подать? У него орден Красной звезды, и полно медалей, он храбр, но тут вся храбрость его куда-то улетучивается. Если бы он верил в Бога, он бы молился сейчас. Но он не верит, и не знает, кому молиться. Партии, органам, лично товарищу Сталину? Поможет ли? До Бога, в которого он не верит, высоко, до Сталина – далеко. Так кого молить, в таком случае? Может быть, самого полковника Любищева?
Он поднимает глаза и робко смотрит на полковника. Тот сидит с каменным лицом и листочки в своей чертовой папке рассматривает. Нет, этого моли – не моли, ничего не вымолишь. Но откуда же взялась вся история, кто сделал из него взяточника и изменника Родины?
Луков опускает веки, сквозь наступившую тьму загорается, брезжит перед глазами его последний день в Германии.
Глава десятая. Кафешантан и пятьсот рейхсмарок
Майор сидит в просторном светлом кабинете за огромным дубовым столом, обитым зеленым бильярдным сукном. Перед ним на столе – черный телефон для связи, здоровенный гроссбух, куда записывает он распорядок дня и срочные комендантские дела, которые предстоит сделать. Еще на столе стоит пепельница, чернильница, электрическая лампа с абажуром, чтобы и ночью работать было можно. Но все равно места на столе столько, что хоть танковые парады на нем устраивай. Немного дополнительного пространства съедает стоящий на левом дальнем углу стола большой бронзовый фазан с длинным хвостом – остался от прежнего владельца поместья. Фазан стоит горделиво, смотрит вдаль, как будто не фазан он, а памятник самому себе, поставленный неизвестно за какие птичьи заслуги.
Кабинет, стол и фазан достались Лукову по наследству от прежнего владельца дома, барона фон Шторна. Когда советские войска вошли в Германию, он бежал куда-то на Запад, то ли во Францию, то ли в Нидерланды, под теплое крылышко американских оккупационных войск. Здесь же оставил присматривать за хозяйством управляющего, герра Бюхнера. Однако Бюхнер тоже оказался своему здоровью не враг, и когда Красная армия триумфально вошла в город, управляющий немедленно смылся, бросив дом на произвол судьбы. Единственный, кто остался следить за собственностью барона, был старый верный слуга Арво Мяги.
Когда красные пришли в дом барона – заселять туда советского коменданта Анатолия Евгеньевича Лукова, Мяги молча стоял на пороге, грустно глядя на приближающихся незваных гостей в запыленных гимнастерках цвета хаки, пилотках и сношенных сапогах.
– Эй, товарищ, освободи проход, – крикнул ему политрук Задорнов, – советская власть пришла!
Мяги, однако, только глазами моргал.
– Да он, по-русски-то не понимает, надо ему по-немецки сказать, – заметил полковой переводчик лейтенант Косицын, и тут же, без пауз, заговорил с Мяги по-немецки.
Мяги внимательно смотрел на пришельцев, потом начал неистово жестикулировать и что-то непонятное говорить, вытягивая гласные, как резинку. Майор, политрук и трое бойцов их сопровождавших, все повернулись к Косицыну: что он сказал?