— Здорово, черт возьми, здорово! — вскочив и хлопнув по плечу Гондурасова, вскричал Текучев. — Правда, у тебя вначале есть какое-то «кокну» или «какну» — это не нравится, два смысла. А так здорово.
И он оглядел избу.
— Все верно. И зеркало, и сад, и вот береза. Значит, не поняла тебя, ворона-то? Ну, а фронтовые есть? Есть. Читай!
И до вечера, покуда коров не пригнали с поля, засиделся Петр Текучев в избе Авдотьи Дехтяревой, слушая Егора и разговаривая с ним. Под конец он сказал:
— Ты в нашей районной газете не был? Не был. Ну так вот что. Познакомлю я тебя с редактором ее. Запомни — Аким Равнов. Молодой, хороший парень. Я ему скажу о тебе. Ты зайди, обязательно зайди. И еще есть у нас старичок. Музыку знает, собирает народные песни, на нашем радио работает. Повидлов есть такой. Они тебя расшевелят. Ты не закисай только.
И, попрощавшись, ушел Текучев в район. В тот же вечер он написал объяснение начальнику, утром сдал, а ввечеру у них такой разговор состоялся.
— Не понимаю, не понимаю, — говорил Пармен Парменыч, — зачем ему стихи перепечатывать. На это типографии существуют. А где он бумагу берет?
— Она в магазинах есть. Машинки тоже в комиссионных продаются.
— Ну, знаете, не указывайте! А может, он украл. Меня не машинка интересует, а человек за машинкой.
Текучев ничего не ответил на это. Спросив: «Разрешите идти?» — вышел от него.
На время Промедлентов оставил «дело» Гондурасова, как бы забыл про него. Больше всего с этого дня он был занят тем, как отделаться от Текучева.
О Текучеве начальство вспомнило с первыми «сигналами» от Промедлентова и избавило Текучева от начальника — отослало его на учебу.
О «деле» Гондурасова Промедлентов вспомнил уже тогда, когда тот с Повидловым был знаком и когда уже раза два стихи Гондурасова напечатал в «Голосе житухинцев» Аким Равнов. Стихи были о житухинских полевых просторах, о хлебных осенних днях, о весне и грозах.
— Это здорово у тебя получилось! — говорил Егору Аким Равнов и с удовольствием читал:
Равнов напечатал даже две репродукции с картин Гондурасова под «шапкой» — «Наш художник». На репродукциях были стога сена под луною на речке Соловухе и речная равнина под туманом и закатом. Под этой репродукцией была подпись: «Соловьи». Репродукции всем нравились. Сам Гондурасов утверждал, что черно-белые репродукции получились лучше самих картин.
С Повидловым у Гондурасова были более тесные отношения, потому что оба были причастны к поэзии. Егор ценил его за то, что старик знал поэзию не только свою, а вон даже до японской добрался. Он не плохо знал таджикскую и иранскую литературу, но особым увлечением его были частушки. Им он посвятил целое исследование, над которым теперь и работал. То, что Повидлов был полиглот и почти свободно говорил чуть ли не на двенадцати языках, делало его в глазах Гондурасова великаном. Христофор Аджемыч развивал перед Гондурасовым такую свою оригинальную теорию о началах устного и песенного народного творчества, что общность его истоков, даже если шел разговор о простой русской частушке, таджикских рубаи́ и даже японской та́нка, становилась очевидной.
— Разница в культуре, мастерстве, воззрениях — всюду разные, — сказал он хитро Гондурасову, — одной разницы никогда не бывает, но истоки творчества одни — сердце. Причем сердце и песня до тех пор твои только, покуда они при тебе. Но с того часа, как сердце отдало песню народу и она дошла до него, собственности на песню эту уже нет. Истинно народное творчество не знает собственности. Не чудесно ли? — спрашивал он Гондурасова.
Гондурасов говорил, что все это так, но, должно быть, пути к этому затерялись в дебрях времен и вряд ли возможен возврат к такому творчеству.
— Возможен! — возражал с жаром Повидлов. — Только для этого не надо быть над народом, а быть в нем и делать то, что делает он. Ведь пишут же, точнее, складывают же и сейчас частушки? Вот иду недавно и слышу — деваха какая-то во дворе поет. Делает там что-то и поет: