Между тем, сторожила Чукалина глазом баба Елизавета, ловя его реакцию на песню. И уловив открытое, разнеженное любование ими, повелительно поманила сухоньким пальцем: вступай, дитя, вплетайся!
Распахнутым серебром ширилась перед Евгением ковыльная степь, к горизонту укатились терзающий уши рев, лошадиный визг, лязг мечей и сабель – укатились и истаяли в мареве.
Остался посвист ветра в синеве, над изорванным копытами ковыльным размахом. Да парила над ним чёрнопёрым крестом горбоносая, ждущая своего часа, тварь. Почти такая же, что слёту, со свистом била в него, новорожденного на руках у графини Орловой, разродившейся в притерском поле под копешкой. Такая же. Разве что клювастым черепком поменее, да пронзительной смышленостью пожиже. Как она там… однокрылая калека, в сарае, в клетке у родителей? Не было вести о ней в последнем письме.
…Послушно, без вмешательства разума готовился в Чукалине к работе голосовой аппарат. В Карузо-Шаляпинском навыке зевласто ширилась, раздвигалась трахейными мышцами гортань. Твердела, напрягаясь, диафрагма, подпирая столбом воздуха пока что сомкнутые связки. Уходил вниз, проваливался в гортань корень языка, направляя посыл грядущего звука – в нёбо, в кость – «в маску». Всё выстраивалось по местам, всё готовилось к великому акту – выплеснуть естество свое в осмысленном, напитанном страстью и чувством звуке «бэль-канто».
Звенящий высокой тоской бархатный бас Чукалина вплелся в дуэт, истекая из самой души. Подпер, пронизал и понес трио к итоговому акту: смерти в одиночестве, где собеседником был избран ворон.
– Повяжу смертельну ра-а-ану подаре-о-о-нным мне платко-о-ом.
Зачарованным восторгом полнились глаза у Виолетты, знавшей толк в голосах – еще со времен Ленинградской учебы, где магнитно царствовала над студентами волшебство оперных спектаклей Мариинки.
Вздрогнула при первых же звуках и «балерушка» Елизавета, потрясенная тембром, окрасом голоса у парня: дважды посчастливилось слышать юной балериночке вживую вселенский бас Шаляпина в Саратове.
Чукалин вел мелодию, свободно перетекая в модуляциях, строя аккорды и в трио и в квартетном сочетании. Он нес итоговое прощание бойца с собственной плотью, подготовку кшатрия для воспарения к Перуну, исполнив на земле свой долг. Там был Евген, там, на его месте и его «я» тоже готовилось к исходу из плоти, у которой все меньше оставалось времени…
– Чую, сме-е-ерть моя-я-а подхо-о-о-ди-ит, черный во-о-орон, весь я тво-о-о-й!
…Они закончили. С минуту молчали, отходя от высокой, пронизавшей души, тризны.
Затем Чукалин, не дожидаясь просьб, взломал тишину контрастным торжеством шаляпинского романса:
– Клуби-и-ится волно-о-ою кипучею Ку-у-у-р, во-о-осхо-о-одит дневное свети-и-и-ло-о-о-о!
Не давая передышки после первого романса, почти тотчас же выпек стонущую безысходностью, задавленную ревностью фразу второго, не менее знаменитого:
– Уйми-и-итесь волне-е-ения, стра-а-асти-и-и-и, молчи-и-и– безнаде-е-ежное се-е-ердце-е-е-е…
Он внедрялся в генную память сидевших, держал их отточенной роскошью голоса, шлифованного четырьмя годами каторжного, благословенного труда в оперной студии у Соколова, напитываясь теперь щемящей благодарностью к Мастеру. Он пропитывался осознанием собственного статуса: «свой среди своих», выходя на предельные высоты своего дара, так болезненно и безжалостно обрушившего надежды на «Заслуженного» у своего тренера Омельченко.
Тихоненко, зачарованно приоткрыв рот, внимал давно неслыханому. Истаяли, рассыпались в прах бригада, стройка, заботы, ядовитым туманом ползущий от Кутасова страх. Напрочь отгородил от мирской суеты, царящий на веранде Чукалинский голос. Он обволок всевластным наркозом и длился долго.
Потом его хамски, грубо оборвал хрипатый гудок машины у ворот.
…Евгений приходил в себя. Отрешенную от мирской суеты гармонию проткнула заскорузлость бытия.
Тихоненко встал.
– Ну, парень, далеко пойдешь, всю душу перепахал… черкнул бы автографы сразу всем, а то потом, в Европах, за тобой не угонишься… пошел я, бабуля. К утру вернусь.
Чукалин поднимался. Спадала с глаз пелена отрешенности, отпускала цепкая аура романсов. Ее сменял вторгавшийся в сознание раздрай внутри у Тихоненко: тот уносил в себе растущую, ощетинившуюся паникой тревогу. Чукалин втиснулся в нее, прощупал озарением.
Взял уходившего бригадира под локоть, стал притормаживать на спуске с крыльца:
– Запоминай, Степаныч. К полуночи тебе готовится какая-то крупная пакость. Перед работой хорошо осмотри все, что дадут в руки и что наденут на тебя. Идешь в замкнутое… предельно разогретое пространство. Там… почему-то перекроется зрение… будешь работать вслепую. Поэтому постарайся обеспечить страховку выхода… возьми с собой… как это обозначить… нить Ариадны! Возьми с собой ТО, что не сожрет температура, держась за ЭТО, выбирайся назад…
– Откуда… ты откуда знаешь? – цепенел в ночном ознобе бригадир.
– Не важно. Все запомнил? Возвращайся только сюда… любой ценой настаивай на возвращении домой: я заночую здесь. Бабушка с веранды не прогонит?
– Так она там и постелила тебе.
– Тогда все.