Выйдя из госпиталя с каким-то пришибленным Кудриным, он вдруг ощутил непознанную в суматохе жизни ценность каждого мгновения. Теперь он запоздало смаковал все, что со сказочной щедростью делегировала в него Явь: насыщенный липовым цветом воздух, росистую багряность роз на клумбах, истошное чиликанье воробьев в кленовых ветках, жгучую благодать «Столичной», забыто обжегшую горло.
Но медвяно-колокольным, литургическим звоном ширилось в его теле ожидание Виолетты: ее голоса, кожи, лебяжьих рук, губ. Ее слез. Он так хотел и ждал лечебной соляной ванны из ее слез…
И вот дождался.
– Вы правы… болезнь в последней стадии, – просочился в него голос студента.
– Слушай, соратник по бабе, все это мне известно. У меня очень мало времени – сказал майор, все еще терпеливо, хотя безразмерная гадюка-тоска заглатывала его, безнадежно запаршивевшего армейского лягушонка в свою утробу.
– Таких как вы, лечит Аверьян Станиславович. Мы вылетим к нему и завтра же после обеда он сделает вам первый сеанс. А сегодня я сам попробую хотя бы приостановить процесс. – давясь словами, торопливо ввинчивал Евген надежду в приговоренного, непонятно, необъяснимо задубевшего протестом после первых же слов.
– Сеанс… ваш Аверьян изобразит руками пассы под какой-нибудь шаманский треп. Парень, нас, облученных кроликов, не пассами, не трепом лечили. Всей властью соцмашины нас врачевало государство – новейшим нашим и японским, после Хиросимы, опытом. И если можно было бы ставить на ноги таких как я – оно поставило бы. Для своей же пользы. Все. Разговор окончен.
Он с самого начала задавил в себе неистовую, полыхнувшую в нем надежду на исцеление при первых же словах студента: «Таких, как вы, лечит Аверьян…» Он слышал очень много об этом чародее от Виолетты. И будучи «Фомой неверующим» по атеистическому статусу своему – тем не менее, безоговорочно поверил.
Но тут же загасил в себе протуберанец надежды. Ибо успел за весь период стационара убедиться в волкодавной хватке сил, некогда швырнувших их – горсть опогоненных человечков, в горнило атомного взрыва. Чтобы потом, с той же директивной хваткой, бросить облученных в Молох лечения, хронометрировать и методологично фиксировать процессы необратимого распада, чередующиеся с временным улучшением.
Чертом из табакерки выскочила в нем неожиданная мысль: а может так и нужно? Может в этом свой смысл, организованный и зашифрованный Сталиным, который запустил евреев в две экстремальные системы: в ГУЛАГ и госпитально – лучевую терапию? И там и там простой, сострадающий организм не выдержит, надломится. И там и там идет схожая, оскаленная драка с патологией: болезнетворной и морально-политической. Здесь – Борисы Иосифовичи, там – Фирины, Раппопорты и Коганы, кои копаются в этих паталогиях с хищным азартом, ковыряются в предательстве, дерьме, в крови и гное – со смаком и нахрапом, начисто лишенные сопленосных сантиментов… и там и там не выпускают свои жертвы за здорово живешь, доводя их педантично и любознательно до могилы.
Его, майора Заварзина, и близко не подпустят ни к аэродрому, ни к вокзалу, чтобы удрать к Аверьяну. Ибо висит на его, майорском полутрупе военно-вещевая бирка: «Собственность Министерства обороны».
Майор стал подниматься. Истекавшая ночь нагрузила тело неподъемным свинцом: с ним уже не справлялись ноги. Наконец он встал и утвердился в вертикали, вцепившись в штакетник. Теперь предстояло оторвать подошвы от земли и сделать несколько шагов бескостными, трясущимися ходулями, в кои превратились ноги.
Набираясь сил для этого действа, он вдруг почуял, как оторвался от земли. Его внесло в калитку. Чукалин нес херувимно– бесплотное тело, почти не ощущая веса – шагал молча и угрюмо, не возвращаясь к теме Аверьяна. Поскольку все понял, считав из офицера истинную причину отказа.
Он внес соратника по Виолетте на крыльцо. Поставил у бревенчатой стены.
– Ну и здоров ты, студент, – замедленно и вязко усмехнулся майор – небитый битого к жене доставил. Коли так, пошарь в палисаднике. Доставь сюда и пукалку. Нам с ней в комплекте надо быть, когда начальство труповую инвентаризацию затеет.
Евген спустился в палисадник. Выцелив взглядом тусклый блеск стали под деревцом сирени, уже почти откричавшей цветом, струившей иссыхающе-последний аромат. Поднял оружие. Стер рукавом земляные крохи, понес к крыльцу.
Майор сунул мертвенно-отблескивающую машинку в кобуру.
– Ну… все что ли… – сказал, предчувствуя бездонность обрыва, куда теперь предстояло рухнуть – скупую слезу пролить бы надо, да по уставу не положено. Ты, парень, вот что уясни.
И ускоряясь, боясь потерять отчетливо оформившееся предвидение, стал ронять каленые, последние фразы.