– Проскочите, – сказал он, – вам не впервой.
– Что… в госпитале, Николенька? – Она собралась с духом освобождаясь от набрякшей в ней панической тревоги. Он не ответил. Метнулась, было, прорываясь к языку исповедальная правда. Но он застопорил ее, загнал во внутрь – зачем? И обессиленый этой работой, выпустил наружу лишь обессоченно– нейтральное, как им предписывалось:
– Все лечат… вот отпустили на побывку. В семь заедет агроном, обратно отвезет… через…
Взглянул на ходики, рубившие маятником секунды на стене:
– Через два часа.
И вдруг осознал: это его последний рубеж. За которым предсмертный срыв в стерильность больничной клетки, блескучий, хищный лязг инструментов о стекло, белесые намордники врачей, защитно-металлическая серятина простеганных свинцом халатов, отгородивших свои, врачебно-чистые тела от их, излучающе-нечистых. И – тайная аскеза погребения его останков на госпитальном кладбище.
Неожиданным болотным пузырем вдруг вспучилось и лопнуло в который уж раз видение в памяти: хлестнувшая белесой плетью по холмам по необъятности лесостепного размаха вспышка. И хотя все они, скрючившись в траншее спинами ко взрыву, закатанные в бетонную незыблемость армейского приказа угнулись противогазовыми головами в землю – вселенская, слепящая стихия атомарного распада на четырехсотметровой высоте пронизала окопный бруствер, бревна, пятисантиметровый плексиглаз, ударила сквозь затылочную кость черепа, сквозь мозг – в глазницы. Взвихрила там фосфоресцирующее свечение.
И затем – утробный долгий рык, вспоровший бездонные глубины атмосферы. Неведомый вселенский Голиаф, сожравший ночью звезды и луну, переварил их и теперь рыгнул слепящую отрыжкой. Треск разодрал весь небосвод, содрогнулась, подпрыгнула земля на сотню километров вокруг. Подброшенные ею, барахтаясь в траншее, они вставали на карачки, садились в животном ужасе, втягивали головы в плечи.
Сзади, за спиной, с гудящим ревом что-то надвигалось. Тугой, спрессованной волной шарахнуло по брустверу и срубам ограждения. Гагачьим пухом подхватились и унеслись дубовые, в обхват колоды огражденья. Истошно визгнула, распалась на клочки и хлестко брызнула ледышками осколков в воздух трехтонная пластина плексигласа.
Над головами проносились в трескучем гуле ободранно-бескорые стволы, колеса пушек, кузов студебеккера, избяные крыши, осмоленные тушки баранов.
На трехметровой высоте, с утробным хрипом, с задранным хвостом пролетела корова, объятая протуберанцами огня. Немного погодя пылающей россыпью пронеслись птичьи факелы: жертвенным экстазом полыхала стая грачей.
Спустя секунды на край их траншеи налетел и тупо врезался обугленный шмат плоти. Завис на земляном угольнике, сполз вниз к людским ногам. Еще живая, дергалась в конвульсиях, скалилась лиса. На теле догорали шерсть и мясо, сквозь спекшуюся протоплазму черно-красных мышц кричала белизна костей. Изломанные ребра торчали зазубринами из грудины.
Три взвода накануне прочесывали Тоцкий полигон: с миноискателями собирали снаряды, мины, гранаты, оставшиеся от Николая II, взрывоопасный мусор с милинитом. Набрали ржавых железяк три кузова, попутно оттесняя с местности вольготно расплодившееся зверье: медведей, кабанов, лосей и лис, давно привыкших и к учебной, пулеметной трескотне, и к взрывам. Согнали с мест. Но не надолго. Почти вся живность перед взрывом возвратилась к привычным лежбищам, к охотничьим и кормовым своим угодьям.
…Свистящий штормовой нахрап стихал. И он, комвзвода хим-радиационной разведки, капитан Заварзин развернувшись, приладил к глазам бинокль. С двухсотметровой высоты холма осмотрел местность.
И не узнал ее. Всего лишь пятнадцать минут назад внизу петляли в зеленях кустарников и трав венозные зигзаги речки. Ее не стало. На серо-черном пепелище ощерилось камнями высушенное русло. Расплесканная по берегам вода бесследно испарилась, лишь в редких омутах остаточно бурлил парящий кипяток. Гора Тоцкая в двух километрах, только что укрытая пышной шубой векового бора под самым эпицентром взрыва – вдруг облысела. Лес тоже испарился, вершина вздулась над землей циклопно-голым черепом покойника.
С оторванною башней валялся вверх гусеницами тяжелый танк. Стволы 76 миллиметровых пушек оплавлено согнулись, зависли скрученными хоботами. Тяжелые блиндажи под ударом миллионотонного молота сплющило и разметало. Бетонные коробки ДОТов по крыши вогнало в землю.
Он приподнял бинокль и, бешено, панически колотящее в ребра сердце, враз оборвалось. На безмятежном ультрамарине небес чудовищно раздувался в пол неба шар. Поодаль, справа от него впаялся в небо диск – тарелка. Висела недвижимо, отсвечивая тускло-серым блеском серебристого металла. Время от времени по ней пробегала зыбь, напитанная фиолетово-рубиновым накалом.
Шар разбухал утробно красноватой плотностью спрессованного мироздания. На нём все резче и отчетливей подобно скульптурной лепке, проступал рисунок… потом еще один… сразу несколько.