– Пош-ош-ла ты, стер-р-ва! – Свекольно бурый и потрепанный страж опрометью рванулся по лестнице на второй этаж. Дернул на себя дверь двадцатого кабинета. Увидел за столом Чукалина. Один. Подавлен, вне себя. Смиряя неистовое облечение в груди, «следак» спросил:
– Простите, а где Валерий Афанасьевич?
– Сказали, вызвали в обком. Он пригласил меня на пятнадцать. А вы не знаете, когда он будет? Сижу как на иголках, жена больная.
– Если б знал! Самому позарез. Но теперь уж вряд ли вернется. В обкоме воду в ступе толкут с толком, с расстановкой, не меньше двух часов. Мой вам совет: не тратьте время, возвращайтесь.
– Пожалуй, вы правы. Эх-хе-е.
– Всего хорошего.
Бадмаев поспешал в толпе цыганок. Шли к Дому Пионеров.
Он поднял кирпич, лежащий в сквере у туалета, вошел с Земфирой в женское отделение. Таборницы остались сторожить снаружи. Он сдернул с себя юбку, кофту, остался в брюках и рубахе. Обертывая цыганским тряпьем кирпич, заметил сожаление в цыганском взгляде.
– Нельзя, Земфира. Так безопаснее для вас.
Бросил увесистсый куль в очко сортира. Там булькнуло.
– Спасибо, глазастая. Едва ль больше увидимся.
– Прощай, соколик-Князь. Не хочешь намекнуть, зачем мы это делали?
– Вам будет спокойнее без намека. Могу сказать одно: ты помогла сегодня отдалить во времени беду для всей страны. Она случится. Но, надеюсь, позже.
– Когда улягусь помирать – скажу себе: Земфира, ты помогла святому Князю. Так значит, не напрасно коптила жизнь.
– Прими мою расплату, мать. Сегодня же снимитесь табором и уезжайте. Я знаю место, где вы стоите: там много пней и слезной чистоты родник.
– Ты там бывал?
– Ночью туда нагрянет безжалостная стая.
– Э-э, Князь-соколик, милиции мы не боимся. Она увязнет в таборе, как…
– Милиции не будет. Там сцепятся другие силы. Менты у них на привязи, как шавка на цепи у мясника.
– Всем табором кланяемся за весть. Она у тебя как хина горькая, но такая же полезная. Подари еще минуту, Князь. Евреев и нас, цыган, все презирают. Нас никто не любит. Но чем мы виноваты, если нас сотворил такими Господь? И нас уже не переделать. Скажи мне светлый: а почему ты не как все? Ты нами не побрезговал. У тебя нет злости к нам. Почему?
– Сама же и ответила на свой вопрос.
– Когда?
– Когда сказала: нас с тем парнем выковал один кузнец.
– Не сердись на мою глупость: я не пойму.
– За что булату презирать огонь и молот, ледяную воду? Когда он был сырой и рыхлой железякой, негодной ни на что, огонь калил, нещадно жег его. Молот расплющивал и складывал вдвойне и снова бил, так бил, что отлетал весь шкурный шлак. В воде каленая, избитая поковка стонала и шипела в муках остывания. Потом когда она стала булатом, и он обрел незатупляемость в сражениях, зачем булату презирать тех, кто помогал все это обрести: огонь, и молот, ледяную воду? Так презирают слизняки. Из них не получается булата.
– Ой, Князь…тебе бы стать бароном всех цыган на свете! Тогда мы, может быть, и переделались. Прощай.
Евген с впечатанным в память телефоном (338-46-17) чуть приоткрыл дверь директорского кабинета. Уперся взглядом в субтильно-вылизанный силуэт за директорским столом: при пиджаке, белой рубашке, пестром галстучке. Силуэт писал. Он приподнял голову, глянул в окно и аккуратненько застенчиво покашлял в кулачок.
Евген опознал сидящего. В сознании встревожно встопорщилась опасность: а этот здесь каким макаром? Директор Дома учителя – Владлен Михайлович Белик-Бердюков неведомой силой перенесен был в директорское кресло Дома Пионеров. Белибердюк (так нарекли Владлена студиозы из драмкружка Красницкого при Доме учителя) был столь стерильно вежлив и обходительно застенчив, что среди кружковцев о нем ходила идиотская, но жутко вероятная байка. Однажды в турпоходе педагогов по Черноморью, отстав от группы, он изучал, сомлев в восторге, объемистое каменное вымя, лобок и мощный зад у скифской бабы. Но при наклоне не удержал в себе и выпустил трескучий нонсенс. Перепугавшись гнева бабы и выводов партийного бюро по жалобе её, стал умолять бабищу простить его. Но та, набычившись, каменно молчала, как и положено. Раздавленный конфузом и непрощенный, он канул в обморок. И педагогом пришлось нести Бели-Бердюковские мощи на себе – пока их не подобрала на привале машина «Скорой помощи».
Евген нередко приходил к Красницкому в драмкружок, сопровождая на репетиции цветущие телеса четверокурсницы Ларисы Гамаюн. С которой у него тянулся с перерывами, изящно платонически, эфирно-ароматный флирт (на большее, хоть плачь, не доставало времени, хотя закатывала тихие истерики Лариса, домогаясь «углубления» контактов). Сопроводив Ларису, случалось, и просиживал в зале часть репетиции, все время, ощущая бессильно-гневную эманацию Владлена, служившего Красницкому бессменным помощником режиссера. Его доводили до истерически-бесплодного катарсиса скифские прелести Ларисы. Но там была неодолимая для куртуазности Владлена преграда – все эти прелести охранял бритвенно-острый язык ее.
– Вы не подскажете, где Котов? – спросил Евген Белик-Бердюкова, просунув голову в дверь.