— Вероятно, он видит меня так, как я сама себя вижу, и не находит во мне ничего привлекательного, — пояснила герцогиня, обведя окружающих взглядом, меланхолическим, скромным и ласковым, то есть таким, чтобы как можно больше, по ее разумению, отличаться от образа, созданного Эльстиром.
— Наверно, госпоже де Галлардон этот портрет по вкусу, — заметил герцог.
— Потому что она не разбирается в живописи? — спросила принцесса Пармская, знавшая, что герцогиня Германтская бесконечно презирает свою кузину. — Но она очень добрая, не правда ли? — На лице у герцога изобразилось глубокое изумление.
— Помилуйте, Базен, вы что, не видите, принцесса над вами смеется (принцесса и не думала смеяться). Она не хуже вас знает, что Галлардонша — старая злыдня, — подхватила герцогиня Германтская, чей лексикон, обыкновенно не выходивший за пределы всех этих старинных словечек, был смачным, как те кушанья, которые мы обнаруживаем в восхитительных книгах Пампий[325]
, кушанья в наши дни столь редкостные, где студень, масло, сок, фрикадельки совершенно натуральные, без малейших примесей, а соль поступила прямиком с солончаков Бретани[326]: по акценту, по выбору слов чувствовалось, что язык герцогини коренится не где-нибудь, а в Германте. Этим герцогиня существенно отличалась от своего племянника Сен-Лу, которым владели новые идеи и выражения; когда вас волнуют идеи Канта и ностальгия Бодлера, трудно писать на восхитительном французском языке Генриха IV, так что, в сущности, безукоризненный язык герцогини свидетельствовал о ее ограниченности, о том, что ее ум и сердце закрыты для всего нового. И в этом отношении остроумие герцогини Германтской тоже нравилось мне именно благодаря тому, чего в нем не было (и что как раз служило материалом для моих собственных размышлений), и тому, что сохранилось в нем благодаря этой самой ограниченности, — меня восхищала в нем пленительная мощь гибких тел, не тронутая ни усиленной работой мысли, ни нравственными поисками, ни нервными потрясениями. Ее мышление, сложившееся по сравнению с моим так давно, было для меня почти равноценно тому, что я различал в поведении стайки девушек на берегу моря. В герцогине Германтской, даром что правила любезности и почтение к духовным ценностям укротили ее и держали в повиновении, я провидел энергию и очарование бессердечной маленькой аристократки родом из окрестностей Комбре, которая еще в детстве скакала верхом, мучила кошек, выцарапывала глаза у кроликов, и пускай она теперь слыла образцом добродетели, но много лет назад вполне могла оказаться самой блистательной любовницей принца де Сагана — ведь она уже тогда была так же утонченно красива, как теперь. Вот только она неспособна была понять, что я искал в ней очарование имени Германт, а находил только самые крохи этого очарования, — следы ее родной провинции. Пожалуй, наши с ней отношения основывались на недоразумении, и это должно было стать ясно, как только вместо нее, полагавшей себя властительницей душ и умов, я принесу дань восхищения какой-нибудь другой женщине, столь же обыкновенной и наделенной таким же непроизвольным очарованием. Это недоразумение вполне естественно, оно всегда будет возникать между мечтательным юношей и светской дамой, но юношу оно глубоко волнует, ведь он еще не изучил возможностей собственного воображения и не получил своей доли неизбежных разочарований в людях, которые ему предстоит испытать точно так же, как в театре, в путешествиях и даже в любви.