– Смерть владеет нами, – тихо сказал Лон-Йера, видя, что ночь давно вошла в
Лон-Йера вышел на балкон.
Ночь была звездная и прекрасная, как в театре чудес Эвгенио Франциско Фра Торбио.
Дыхание Агурцане раздалось, словно одинокий выстрел.
– В этой игре власти я утопал, веря, что в один день запишу все это в хронике собственной жизни, которая останется свидетельством чудаковатости и безумия, воображения зверства и изобретательности зла, хрестоматией преступлений и в то же время букварем, из которого люди по складам читают уроки демократии и учатся способам избежать неблагоприятных поступков. В Банате, на Балканах, политика была наукой пастухов, без тонкостей и разработанных планов, обращенная только к мгновению, к моменту, в котором она длится, – речная вода, что без устали течет, без прошлого, без будущего, без воспоминаний и ожиданий, вызванная к жизни единственно волей пережить еще один день, который обеспечит день следующий. Лишь бы наше стадо было спокойно, лишь бы в нем не было черных овец, а поблизости – дикого зверья. Лишь бы среди нас не было отличающихся, что подстрекают беспокойство, и злых, что в ярости нападают. Слабая на то надежда, – сказал Лон-Йера, глядя в разбросанные по небу звезды, и медленно двинулся сквозь ночь к середине парка.
Проза была его страстью, но
А это было невозможно.
Очевидно, для прозы, для
– С тех пор как я очутился во дворце президента, частые перетряхивания моей комнаты и записок стали угрожать моей жизни. Свободе – моей и тех, кого я упоминал в моих записях. Я не смел ничего записывать – мог лишь помнить. Да, я помню имена, год, день, час и подробности всего, что произошло в мою пору. Врезаю их в память, словно перочинным ножом в мягкую кору тополя: как кум Радойица обманул Черного Георгия или как королеву Драгу и Александра Обреновича выбросили в окно дворца, словно старую мебель. Я не гнался за этими несчастными по дворцу, словно дикий зверь, а стоял и безмолвно смотрел на кровавое пиршество, как и в тот день, когда Черноземский убил короля Александра Карагеоргиевича в Марселе и несколько лет спустя в Сараево, где
Никто, словно меня не существует…
А я помню, помню все трагедии, несчастья, убийства из мести – но не красоту, красоту ее глаз, я не помню ее губ, которые я поцеловал однажды, случайно, в страхе, что она уйдет, навсегда исчезнет… – говорил Лон-Йера, шагая сквозь мрак.
Он шел уже в глубине сада.
Запах дыма и крови раздражал его ноздри. Голоса, доносившиеся с площади, были все сильнее, все нарастали, приближаясь ко дворцу, – делались все опаснее.
Раздавались выстрелы и барабаны победы.
Маленький писарь не оборачивался.
– Кончено, – тихо сказал Лон-Йера.
Ему показалось, что лавр шепчет: безумие – верить в долгосрочность власти.
Идя дальше через сад, босоногий, с зачесанными волосами, в длинной белой рубашке, маленький писарь подумал, что никогда не видел моря. А ему так хотелось, чтобы однажды утром его пробудил острый запах водорослей, хотелось ухватить руками розовую пену на утесах умерших волн. Он часто пытался представить себе звездное небо над бескрайним океаном. Море для него было лишь отвлеченным понятием. Или песней.
–
Он замышлял план, который позволил бы ему внезапно исчезнуть, уведенному новой историей, сбежать на сокрытый берег, под высокие красные утесы. Туда, где белый песок исчезает под теплым, немыслимым перламутром моря. Где благоухают кипарисы и дует южный ветер.
Он ничего не выдумал.