В конце сентября к Булгаковым вновь пришли Марков и Виленкин:
«Старались доказать, что сейчас всё по‑иному: плохие пьесы никого не удовлетворяют, у всех желание настоящей вещи. Надо, чтобы М[ихаил] А[фанасьевич] сейчас именно написал пьесу. М[ихаил] А[фанасьевич] ответил, что раз Литовский опять выплыл, опять получил место и чин, — всё будет по‑старому. Литовский — это символ…
Марков, уходя, говорил: „в воздухе — грозный призрак войны “».
На следующий день предчувствие Маркова получило подтверждение:
«Включила радио: войска идут через Берлин в полной готовности. Гитлер объявил Чехии ультиматум».
1 октября — звонок из театра Вахтангова:
«„Дон‑Кихота“ читали в надлежащих местах (где?!), и он очень понравился…»
Но Булгаков уже не верил ни в какие оптимистические прогнозы, и 4 октября Елена Сергеевна записала:
«Настроение у нас убийственное. Это, конечно, естественно, нельзя жить, не видя результатов своей работы».
Ещё через несколько дней (несмотря на то, что до 3 часов ночи весело «играли в винт»)
Елена Сергеевна вновь отметила:«У Миши мрачное настроение».
А в это же самое время совсем недалеко от дома, в котором жил Булгаков — в застенках НКВД выбивали показания из Семёна Григорьевича Гендина, того самого следователя, что в 1925 году допрашивал в ОГПУ Михаила Афанасьевича о «Собачьем сердце». Гендин успел дослужиться до должности исполняющего обязанности начальника Разведывательного Управления штаба РККА, но пробыл на этом посту всего 8 месяцев — с сентября 1937‑го по май 1938‑го. 22 октября 1938 года его расстреляли.
Вот так протекала тогда жизнь.
У Булгакова в тот момент были свои неприятности. В начале ноября в магазине Литфонда — там, где всегда покупали писчую бумагу, он встретил вдруг неожиданный отказ. Елена Сергеевна написала в дневнике, что Михаилу Афанасьевичу было заявлено, что…
«…он уже и так получил больше нормы, а норма, оказывается, четыре килограмма бумаги в год.
На чём же теперь писать?».
5 ноября Комитет по делам искусств и Главрепертком дали разрешение на постановку «Дон Кихота». Но от этого жизнь Булгакова не изменилась ни на йоту: вновь летели дни, отданные Большому театру, и вечера, подаренные друзьям. И снова возникали жалобы на плохое самочувствие:
«Дикая мигрень. А всё оттого, что ложимся спать каждый день под утро. Вот и вчера тоже вернулись… в четыре часа, а легли спать в пять».
И всё чаще в дневник заносились печальные размышления о бесцельно растрачиваемом времени:
«При работе в театре (безразлично, в каком, говорит Миша, а по‑моему, особенно в Большом) — невозможно работать дома — писать свои вещи. Он приходит такой вымотанный из театра — этой работой над чужими либретто, что, конечно, совершенно не в состоянии работать над своей вещью. Миша задавал вопрос — что же делать? От чего отказаться? Быть может, переключиться на другую работу? Что я могу сказать? Для меня, когда он не работает, не пишет своё, жизнь теряет всякий смысл».
Запись от 22 декабря 1938 года:
«В Москве уже несколько дней ходят слухи о том, что арестован Михаил Кольцов».
Последний год
Наступил год 1939‑ый, последний год жизни
, как называл его сам Михаил Булгаков. Ещё в «Жизни господина де Мольера» он попытался представить, как всё это произойдёт. И в главе «Сцены в парке» описал разговор двух французов, одного постарше, другого помоложе: