Возможно, Охеда с удовлетворением наблюдал за сожжением, глядя на жестокое пламя, разжиганию которого он способствовал больше, чем кто бы то ни было, и которое, раз вспыхнув, будет еще почти четыре столетия отбрасывать зловещий свет на эту прекрасную страну. То было первое сожжение, при котором присутствовал Охеда, и оно же стало последним. Близился его смертный час. Его миссия, каким бы целям она ни служила в общей картине мира, завершилась здесь, на лугах Таблады, и теперь он мог уходить. Через несколько дней он был мертв – его поразила чума, опустошавшая в то время юг Испании и сделавшая его одной из своих первых жертв.
С церковных кафедр Севильи гремели заявления доминиканских монахов, что эта чума – Божья кара для грешного города. Они даже не задумались, что, будь это и в самом деле так, это означало бы, что либо намерения Господа совершенно ошибочны, раз стрела его гнева поразила столь верного слугу, каким был Охеда, либо же… Однако неспособность довести свои рассуждения до логического конца и полное отсутствие чувства меры – главные черты любого фанатизма.
Далее мы видим, как инквизиторы, дабы самим не пасть жертвой этих вспышек заразы, направленных на неверных, поспешно бегут из Севильи! Они отправляются на поиски более здоровых областей, и, вероятно предполагая, что раз эти области остаются здоровыми, значит, избегли внимания Господа, доминиканцы с пылом зажигают там свои костры, чтобы исправить божественный недосмотр[235]
. Однако эта их villeggiatura[236] состоялась лишь после того, как они совершили гораздо больше подобных дел в Севилье. Результаты указа от 2 января оказались поистине грандиозными. Аристократы, не осмеливаясь рисковать под угрозой церковного осуждения, приступили к осуществлению требуемых арестов, и ежедневно прибывали в город толпы связанных пленников из сельских районов, где люди пытались укрыться. В самом же городе члены святой палаты деятельно ловили и подозреваемых, и тех, на кого доносили из фанатизма или злобы. Аресты были столь многочисленны, что к середине января монастырь Святого Павла оказался переполнен, и инквизиторам пришлось перебраться оттуда вместе со своим судом и тюрьмой в более просторные помещения замка Триана, который им выделили монархи в ответ на их просьбу[237].За указом от 2 января вскоре последовал еще один, известный как «эдикт милосердия»: в нем всех виновных в отступничестве увещевали добровольно явиться в назначенный срок, чтобы исповедаться в грехах и примириться с церковью. Их уверяли, что если они сделают это с искренним раскаянием и с твердым намерением исправиться, то получат отпущение грехов и не лишатся имущества. Эдикт завершался предупреждением: если таковые не воспользуются «сроком милосердия» до его истечения и впоследствии будут обвинены, то их будут преследовать по всей строгости закона.
Амадор де Лос-Риос считает, что публикации этого эдикта способствовал кардинал Мендоса; в этом случае вполне можно предположить, что в этом вопросе он был орудием в руках Изабеллы. Мы также можем допустить, что вдохновляющая идея эдикта была вполне милосердной, и ни королева, ни кардинал не предполагали, что эдикт станут использовать в коварных целях, – но именно это и произошло.
Эдикт возымел мгновенное действие. Считается, что не менее 20 000 виновных в возвращении к иудаизму conversos явились, чтобы воспользоваться обещанной амнистией и обеспечить себе отпущение греха неверности той религии, которую приняли. К своему ужасу, они обнаружили, что попали в самую жестокую ловушку из тех, что когда-либо расставляли священнослужители с гладко выбритыми лицами и добрыми голосами.
Инквизиторы отлично придумали обременить обещанное отпущение грехов и освобождение от наказания условием, которое не было опубликовано и которое они приберегли, чтобы теперь внезапно сообщить о нем отступникам, изобличившим самих себя и оказавшимся в их власти. С дьявольским коварством они заявили, что, согласно эдикту, раскаяние сознавшегося в грехе отступника должно быть искренним и что кающиеся могут предоставить лишь одно доказательство этой искренности: они должны открыть инквизиторам имена всех известных им отступников.
То было подлое требование, ибо даже при тайной исповеди священник не имеет права навязывать кающемуся в качестве условия для отпущения грехов разглашение имен других людей, пусть это даже его сообщники или виновные в том же грехе. И тем не менее от кающихся потребовали зайти еще дальше и выдать известных им грешников, причем требование это было сформулировано в таких благовидных выражениях (якобы только этим они могут доказать искренность собственного раскаяния), что никто не посмел упрекнуть инквизиторов в злоупотреблении своим положением или в том, что они извращают цели и замысел эдикта, который их вынудили опубликовать.