— Вы были достаточно снисходительны ко мне. Я понял: это для того, чтобы направить меня. Вы должны отдать мне справедливость — я не стремился угодить. Меня побудили, подтолкнули или, вернее, послали, — да, скажем так, послали к вам для работы, которую никто, кроме меня, не в состоянии сделать. Вы назовете это невинным самообольщением — смешным самообольщением, которое вы не удостаиваете даже улыбкой. Нелепо с моей стороны говорить все это, но, надеюсь, когда-нибудь вы вспомните мои слова. Довольно об этом. Вот я стою перед вами — как после исповеди! В завершение я должен добавить только одно: просто слепым орудием я быть не согласен.
Разумов ждал любого ободрения, но не того, что великий человек схватит его ладони обеими руками. Быстрота движения была пугающе резкой. Дюжий феминист действовал столь же стремительно, как если бы вздумал предательски скрутить Разумова на лестнице и затащить за какую-нибудь из многочисленных закрытых дверей поблизости. Такая мысль и впрямь пришла Разумову в голову; когда же после таинственно-красноречивого пожатия его руки были отпущены, он, несмотря на участившееся сердцебиение, улыбнулся прямо в бороду и очки, скрывающие взор этого непроницаемого человека.
Потом он подумал (он сам своею рукою засвидетельствовал это в своих записках): «Я не двинусь с места, пока он или не заговорит, или не отвернется. Это поединок». Немало секунд прошло без всякого движения и звука.
— Да-да, — поспешно произнес великий человек приглушенным голосом, как будто они вели свой напряженный разговор украдкой. — Разумеется. Приходите к нам через несколько дней. В этом надо глубоко разобраться — глубоко, нам с вами. До конца. До… И, кстати, вы должны привести Наталию Викторовну — вы знаете, девицу Халдину…
— Должен ли я рассматривать это как первую инструкцию с вашей стороны? — сухо поинтересовался Разумов.
Петр Иванович, казалось, был сбит с толку этим новым тоном.
— А! гм! Но кому же, как не вам… вы — la personne indiquée…*’[218]
Скоро нам понадобится каждый. Каждый.Он склонился с высоты лестничной площадки над Разумовым, опустившим взгляд.
— Время действовать приближается, — пробормотал он.
Разумов не поднял глаз. Он не двинулся с места, пока не услышал, как дверь гостиной закрылась за величайшим из феминистов, вернувшимся к своей накрашенной Эгерии. Тогда он медленно спустился в вестибюль. Дверь была открыта настежь, и тень дома лежала на большей части террасы. Медленно пересекая террасу, он приподнял шляпу и вытер мокрый лоб, с силой выдохнув, чтобы избавиться от остатков воздуха, которым дышал внутри. Он посмотрел на свои ладони и слегка потер ими себя по бокам.
Он испытывал странное ощущение: как будто другое я, независимо живущее в его сознании, обладало способностью весьма отчетливо видеть его тело со стороны. «Любопытно», — подумал он. Потом он выразил свое мнение об этом ощущении, воскликнув про себя: «Мерзко!» Затем отвращение сменилось явственным беспокойством. «Это следствие нервного истощения, — подумал он с усталой проницательностью. — Как мне дальше существовать, день за днем, если у меня нет больше силы сопротивляться — морально сопротивляться?»
Он вышел на дорожку, шедшую от террасы. «Моральное сопротивление, моральное сопротивление», — повторял он про себя. Моральная стойкость. Да, вот что сейчас было необходимо. Безмерное желание выбраться из этого поместья, добраться до другого конца города, броситься на кровать и проспать много часов подряд, на мгновение вытеснило все остальное из его сознания. «Может быть, в конце концов, я просто-напросто жалкая тварь? — спросил он себя с неожиданной тревогой. — Э! Что это?»
Он вздрогнул, как будто проснувшись. Он даже слегка покачнулся, прежде чем смог взять себя в руки.
— А! Вы тихонько ускользнули от нас, чтобы прогуляться здесь, — сказал он.
Компаньонка стояла перед ним, но как она оказалась тут, он не имел ни малейшего представления. На руках у нее сидел кот — она крепко прижимала его к себе[219]
.«Определенно, я шел, не сознавая этого», — с удивлением подумал Разумов. Он с подчеркнутой вежливостью приподнял шляпу.
На бледных щеках компаньонки проступили пятна румянца. Лицо ее сохраняло обычное испуганное выражение — как будто ей только что сообщили ужасную новость. Но в позе ее, отметил Разумов, не было робости. «Как она все-таки невероятно потрепана», — подумал он. В лучах солнца ее черная блуза казалась зеленоватой — кроме тех мест, что сделались от ветхости бархатисто-черными и пушистыми. Даже ее волосы и брови казались ветхими. «Сколько ей может быть лет? Шестьдесят?» — подумал Разумов. Ее фигура, однако, была довольно моложава. Он отметил, что она не выглядит истощенной — больше было похоже, что она питается нездоровой пищей — возможно, просто объедками.
Разумов дружелюбно улыбнулся и уступил ей дорогу. Она не сводила с него испуганных глаз.
— Я знаю, что вам сказали там, — заявила она без всяких предисловий. Ее тон, в отличие от манеры держаться, оказался неожиданно уверенным, — Разумов почувствовал себя более непринужденно.