— Я бы согласился с этим заключением, — сказал Разумов, принимая вид человека рассуждающего беспристрастно, — если бы точно было известно, что «наш молодой барин» — именно Виктор Халдин. В этом вы уверены?
— Да. Ошибки быть не может. Мой корреспондент знал Халдина не хуже, чем знает вас, — решительно заявила она.
«Это красноносый, сомнений нет», — сказал себе Разумов с вновь проснувшимся беспокойством. Остался ли незамеченным его собственный визит в этот проклятый дом? Вряд ли. Очень маловероятно. Это ведь отличный повод для сплетен, которые собирает этот тощий проныра. Но в письме, кажется, ни о чем таком не упоминалось. Или она умолчала об этом. А если так, то почему? Даже если этот голодный демократ с его чертовым талантом узнавать людей по описанию пока еще ничего не разнюхал, то это временная отсрочка. Вот-вот он разузнает обо всем, бросится писать очередное письмо — и тогда!..
Несмотря на то, что ненависть и презрение наделяли Разумова какой-то ядовитой, безрассудной храбростью, он внутренне содрогнулся. Он был далек от обычного страха, но не мог с отвращением не думать о том, что эти люди могут пойти в отношении его на любой шаг. В этом страхе было что-то от суеверного ужаса. Сейчас, когда его положение стало более прочным благодаря Зимяничу и их собственной глупости, ему захотелось полной безопасности — свободы не лгать в лицо, возможности быть среди них молчаливым, не задающим вопросов, слушающим, непроницаемым — как сам образ рока, поджидающего их преступления и безумства. Мог ли он уже себе это позволить? Или еще рано? Или это время никогда не наступит?
— Ну хорошо, Софья Антоновна, — сказал он, как бы через силу уступая — ведь на самом деле ему совершенно не хотелось расстаться с ней, не проверив степени ее искренности вопросом, который, как он понимал, задать было никак невозможно. — Ну хорошо, Софья Антоновна, если так, то…
— Он сам свершил суд над собою, — проговорила она, как будто размышляя.
— Что? Ах да! Угрызения совести, — пробормотал Разумов с двусмысленным презрением.
— Не будьте суровы, Кирилл Сидорович, из-за того, что вы потеряли друга. — В ее голосе не было и намека на мягкость, только в черном блеске глаз на мгновение перестали отражаться мстительные видения. — Он был человеком из народа. В простой русской душе всегда находится уголок для раскаяния. Об этом нельзя забывать.
— И тогда это приносит утешение? — с иронией осведомился Разумов.
— Хватит зубоскалить! — резко осадила она его. — Запомните, Разумов: женщины, дети и революционеры ненавидят иронию; ирония отрицает любой здоровый инстинкт, любую веру, любую преданность, любое дело. Не зубоскальте! Хватит… Не знаю, как это получается, но бывают моменты, когда вы вызываете у меня отвращение…
Она отвернула лицо в сторону. Наступила вялая тишина, как будто все накопившееся за беседу электричество разрядилось в этой бурной вспышке. Разумов и бровью не повел. Неожиданно она коснулась кончиками пальцев его плеча.
— Не обижайтесь.
— Я не обижаюсь, — сказал он очень спокойно.
Он с гордостью думал о том, что она не может ничего прочесть у него на лице. Он ощущал подлинное умиротворение, избавившись — пусть на миг — от не совсем ясной угнетенности. Неожиданно он спросил себя: «Какого черта я вообще заявился в этот дом? Что за идиотский поступок!»
Глубокое отвращение овладело им. Софья Антоновна все не прощалась, явно стараясь дружелюбным тоном восстановить мир. Она продолжила пересказ знаменитого письма и сослалась на разные мелкие подробности, приведенные ее осведомителем, никогда не видевшим Зимянича. «Жертва угрызений совести» была похоронена за несколько недель до первого появления корреспондента Софьи Антоновны в трущобе. Дом сей, кстати говоря, был полон превосходного революционного материала. Дух героического Халдина прошел по этим логовам безысходной нищеты, пообещав всеобщее избавление от всех бед, что угнетают человечество. Разумов слушал ее, не слыша, обуреваемый только что возникшим желанием обрести безопасность и освободиться от унизительной необходимости грубо лгать в лицо, что иногда становилось для него почти невыносимо.
Нет. То, что он хотел услышать, так и не всплывет в этой беседе. А возможность навести разговор на эту тему начисто отсутствует. Разумов сожалел, что не придумал для использования за границей какой-нибудь безупречной легенды, которая могла бы объяснить его роковой визит в трущобу. Но, покидая Россию, он не слышал о том, что Зимянич повесился. И в любом случае, кто бы мог предвидеть, что осведомитель этой женщины выйдет именно на эту трущобу — из всех подобных трущоб, ожидающих уничтожения в очистительном пламени социальной революции? Кто бы мог предвидеть? Да никто! «Это абсолютная, дьявольская неожиданность», — думал Разумов, спокойно, с видом непроницаемого превосходства кивая в ответ на замечания Софьи Антоновны о психологии «народа». «О да, конечно», — говорил он холодным тоном, но чувствовал при этом зуд в пальцах, — о, как бы вырвать из ее горла нужные ему сведения!