На самом деле он ничего не знал о происхождении Юлиуса Ласпары. Тот мог быть трансильванцем[231]
, турком, андалузцем, гражданином какого-нибудь ганзейского города[232], — кем угодно, что бы он сам о себе ни говорил. Но моя история — не из западной жизни, поэтому данное восклицание, занесенное на бумагу, должно сопровождаться комментарием: оно представляло собой всего-навсего выражение ненависти и презрения, особо подходившее к тогдашнему душевному состоянию Разумова. Он кипел от гнева, как будто ему было нанесено грубое оскорбление. Он шел как слепой, инстинктивно придерживаясь линии набережной крохотной бухты, через опрятный, скучный парк, где под деревьями на стульях сидели скучные люди, и, когда ярость оставила его, обнаружил себя на середине длинного, широкого моста. Он сразу же замедлил шаг. Справа, за игрушечными причалами, он увидел зеленые склоны, обрамляющие Petit Lac[233], во всей их ослепительной живописной банальности раскрашенных картонок; дальше простиралось бездушное, отливавшее оловом водное пространство.Он отвернулся от этой картинки для туристов и медленно двинулся дальше, вперив глаза в землю. Одному-двум прохожим пришлось уступить ему дорогу, и, обернувшись, они проводили его взглядами, удивленные столь глубокой рассеянностью. Настойчивость знаменитого революционного журналиста странным образом не давала ему покоя. Писать. Должен писать! Он! Писать! Неожиданно перед ним вспыхнул свет. Писать — вот что он собирался делать сегодня. Он бесповоротно решился на этот шаг, а потом совершенно забыл о своем решении. Это его неотвязное стремление уклоняться от того, что требовалось самим положением вещей, было чревато серьезной опасностью. Он начинал уже презирать себя за это. В чем дело? В легкомыслии или в глубоко укоренившейся слабости? Или в бессознательном страхе?
«Неужто я уклоняюсь? Не может быть! Это невозможно. Уклоняться сейчас было бы хуже, чем моральное самоубийство; это было бы не что иное, как вечное моральное проклятие, — думал он. — Неужели я наделен самой обычной совестью?»
Он с презрением отверг эту гипотезу и, задержавшись на краю тротуара, собрался было перейти дорогу и двинуться вверх по широкой улице, продолжавшей мост; у него не имелось никакой особой причины идти туда, кроме той, что улица возникла перед ним. Но тут на дороге появилась пара экипажей, вкупе с медленно катившейся повозкой, и он вдруг резко свернул налево, снова следуя линии набережной, но теперь уже удаляясь от озера.
«Может быть, я просто болен», — подумал он, необычно для себя усомнившись в своем здоровье: за исключением одного-двух случаев в детстве, он никогда раньше не болел. Это могло сделать его положение еще более опасным. Впрочем, казалось, что о нем словно кто-то заботится — и заботится удивительно своеобразно. «Если бы я верил в деятельное Провидение, — с угрюмой усмешкой сказал себе Разумов, — я бы увидел здесь иронический жест его руки. Подсунуть мне Юлиуса Ласпару — как будто нарочно для того, чтобы напомнить… Пишите, сказал он. Я должен писать — в самом деле должен! Я буду писать, какие могут быть сомнения! Разумеется, буду. Ведь именно для того я и нахожусь здесь. Да и в дальнейшем мне найдется, о чем писать».
Он подбадривал себя этим внутренним монологом. Но вслед за мыслью о том, что нужно писать, пришла и другая — о месте, где можно писать, об убежище, укрытии, то есть, собственно, о его жилище, до которого еще требовалось добраться (подумал он с неудовольствием) и в осточертевших четырех стенах которой его могло поджидать некое враждебное происшествие.
«А вдруг кому-нибудь из этих революционеров, — задал он себе вопрос, — придет в голову навестить меня, пока я буду писать?» Перспектива подобного вторжения заставила его вздрогнуть. Можно запереть дверь или попросить продавца табака внизу (тоже какого-то эмигранта) говорить всем посетителям, что его нет дома. Впрочем, эти меры предосторожности не слишком надежны. Он чувствовал, что его образ жизни не должен давать ни малейшего повода не то что для подозрений — даже для удивления; вплоть до того, что он не может себе позволить не сразу открыть запертую дверь. «Вот бы оказаться где-нибудь в поле, за много верст отовсюду», — подумал он.
Бессознательно он еще раз свернул налево, поскольку обнаружил, что опять оказался на каком-то мосту. Этот мост был намного уже предыдущего и, вместо того чтобы идти прямо, образовывал подобие угла. Короткая перемычка соединяла вершину угла с шестиугольным островком, посыпанным гравием и с берегами, убранными в камень, — шедевр инфантильной аккуратности. Там среди чистого, темного гравия теснились пара высоких тополей и еще несколько деревьев, а под ними в окружении садовых скамеек восседал на своем пьедестале бронзовый Жан-Жак Руссо.