«Ну, тут ничего нельзя сказать заранее. Мир так удивительно устроен. Кто знает, что
Он посмотрел вниз на свою бороду.
«Не стану вас больше задерживать. Мы живем в трудное время, время чудовищных химер, злых мечтаний и преступных безумств. Мы несомненно встретимся снова. Правда, может быть, до этого пройдет какое-то время. А пока пусть Небо посылает вам плодотворные мысли!»
Едва выйдя на улицу, Разумов рванул с места, не разбирая дороги. Сначала он не думал ни о чем, но вскоре начал осознавать свое положение как нечто столь отвратительное, опасное и нелепое, почувствовал себя столь безнадежно запутавшимся, что у него вдруг вспыхнула мысль о том, что было бы неплохо вернуться и, как он сам назвал это для себя,
Вернуться! Зачем? Признаться! В чем? «Я говорил с ним с полнейшей искренностью, — сказал он себе, и это была чистейшая правда. — Что еще я мог сказать ему? Что я согласился передать сообщение этой скотине Зимяничу? Оговорить себя как соучастника и уничтожить случайно доставшийся мне шанс на спасение — какое безумие!»
И все-таки он не мог отогнать от себя мысль о том, что советник Микулин, возможно, был единственным человеком на свете, способным понять его поступок. А Разумову очень хотелось быть понятым.
По пути домой он несколько раз вынужденно останавливался; силы как будто покидали его; и, одинокий, словно в пустыне, посреди бурления оживленных улиц, он каждый раз минуту-другую стоял, замерев, прежде чем двинуться дальше. Наконец он добрался до своего дома.
Там он почувствовал недомогание, что-то вроде легкой лихорадки, которая сразу же далеко увела его от тревог действительности и даже от самой комнаты, в которой он находился. Он не терял сознания; ему только казалось, что он безжизненно пребывает где-то очень далеко от всего, что с ним когда-либо происходило. Он выходил из этого состояния медленно, вернее, ему казалось, что он выходит из него крайне медленно, хотя на самом деле прошло не очень много дней. И когда он вернулся к действительности, все по сути изменилось, — изменились тонко и вызывая тревогу бездушные предметы, человеческие лица, хозяйка, убиравшая комнаты деревенская девка, лестница, улицы, сам воздух. Он встретил эти изменения с суровым настроем души. Он посещал университет, поднимался по лестницам, ходил по коридорам, слушал лекции, делал конспекты, пересекал двор, гневно отстраняясь от окружающего, сжимая зубы с такой силой, что начинали болеть челюсти.
Он хорошо знал, что Костя-лихач, как молодой охотничий пес, наблюдает за ним в почтительном отдалении, что вечно голодный студент с большим красным носом, как было условлено, старательно избегает с ним встреч. И у этих двоих, и, может быть, еще у порядка двадцати других знакомых ему студентов был любопытствующий и озабоченный вид, как будто они ждали, что вот-вот что-нибудь случится. «Так не может продолжаться дальше», — не раз думал Разумов. Бывали дни, когда он боялся, что кто-нибудь, неожиданно обратившись к нему определенным образом, заставит его разразиться неконтролируемым потоком грязной брани. Часто, вернувшись домой, он как был, в фуражке и плаще, падал на стул и неподвижно сидел так часами, держа в руке какую-нибудь взятую в библиотеке книгу; или, схватив перочинный ножик, принимался скрести ногти и предавался этому занятию бесконечно долго, не чувствуя при этом ничего, кроме ярости — просто ярости. «Это невозможно», — бормотал он порой, обращаясь к пустой комнате.
Обратим внимание на факт: можно было бы подумать, что эта комната сделалась для него физически отталкивающа, эмоционально непереносима, морально чужда… Но нет. Ничего подобного (он сам поначалу боялся, что будет так), ничего подобного не произошло. Напротив, его нынешнее пристанище нравилось ему больше, чем все другие углы, которые он, никогда не имевший своего дома, снимал прежде. Ему так нравилось это жилище, что он порой с трудом решался выйти наружу. Физически это искушение было понятно: так в холодный день не хочется далеко уходить от огня.