Где живет господин Разумов? Господин Разумов?! В этот час — это так срочно?! Я воздел руки в знак полнейшего неведения. У меня не было ни малейшего представления, где он живет. Если б я предвидел ее вопрос каких-нибудь три часа назад, то, быть может, рискнул бы спросить у него адрес прямо на тротуаре перед зданием новой почты и, быть может, он сказал бы его мне, но и очень может быть, что грубо посоветовал бы заниматься своими делами. И, может быть, подумал я, вспомнив поразительно странное, тоскливое, отсутствующее выражение его лица, он рухнул бы в припадке, пораженный тем, что с ним заговорили. Ни о чем этом я не сказал мисс Халдиной, не упомянул даже о том, что видел молодого человека совсем недавно. Впечатление было настолько неприятным, что я сам охотно бы забыл о нем.
— Не знаю, где я мог бы навести справки, — беспомощно пробормотал я. Мне хотелось хоть как-то оказаться полезным, и я готов был отправиться на поиски любого человека, молодого или старого, поскольку полностью доверял ее здравому смыслу. — Почему вы решили пойти ко мне за этими сведениями? — спросил я.
— Я не совсем поэтому хотела пойти к вам, — тихо сказала она. У нее был такой вид, как будто ей предстояло выполнить неприятную задачу.
— Должен ли я понимать так, что вы намерены переговорить с господином Разумовым сегодня вечером?
Наталия Халдина утвердительно кивнула; затем, бросив взгляд на дверь гостиной, сказала по-французски:
— C’est maman*, — и в замешательстве замолчала. Эту неизменно серьезную девушку едва ли могли смутить какие-либо воображаемые трудности; любопытство приковало мой взгляд к ее губам, которые какое-то мгновение оставались сомкнутыми. Какое отношение имел мистер Разумов к этому упоминанию о ее матери? Миссис Халдиной не сообщили о том, что друг ее сына прибыл в Женеву.
— Могу я надеяться увидеть вашу матушку сегодня вечером? — спросил я.
Мисс Халдина вытянула руку, как будто преграждая мне путь.
— Она страшно взволнована. Нет, снаружи не заметно… Это внутри, но я-то знаю маму и я боюсь. У меня больше не хватает духа это выносить. Это я во всем виновата; наверно, я просто не умею притворяться; я никогда раньше ничего не скрывала от мамы. Да никогда и не было случая, чтобы нам нужно было что-то скрывать друг от друга. Но вы сами знаете, почему я не сказала ей сразу о приезде господина Разумова. Вы понимаете, так ведь? Ее плачевное состояние… И вот… я не актриса. Поскольку я сама далеко не спокойна, я каким-то образом… не знаю как. Она заметила что-то в моем поведении. Подумала, что я что-то скрываю от нее. Заметила мои долгие отлучки: в самом деле, поскольку я каждый день встречалась с господином Разумовым, я приходила позже обычного. Бог знает, какие подозрения у нее возникли. Вы знаете, что она не в себе, с тех пор как… И вот сегодня вечером она — после того как много недель подряд так страшно хранила молчание — вдруг заговорила. Она сказала, что не собирается меня упрекать; что у меня свой характер, а у нее свой; что она не хочет лезть в мои дела и даже в мои мысли; а что касается ее самой, то она никогда ничего не скрывала от своих детей… жестокие слова. И все это — тихим голосом, с несчастным, изможденным, каменно-спокойным лицом. Это было невыносимо.
Мисс Халдина говорила вполголоса и торопливей, чем когда-либо. Это само по себе вызывало тревогу. Прихожая была ярко освещена, и я мог различить под вуалью краску на ее лице. Она стояла прямо, левая рука легонько касалась маленького столика. Правая висела неподвижно. Время от времени она едва заметно вздыхала.
— Это было слишком тяжело. Вы только представьте! Она вообразила, что я, не говоря ни слова, собираюсь ее покинуть. Я встала на колени рядом с ее креслом и умоляла задуматься, о чем она говорит! Она положила мне на голову руку, но продолжала упорствовать в своем заблуждении. Она всегда полагала, что достойна доверия своих детей, но, видно, ошибалась. Ее сын не мог доверять ни любви ее, ни пониманию — а теперь вот я точно так же жестоко и несправедливо собираюсь покинуть ее, и так далее, и так далее. Все мои слова были напрасны… Это болезненное упрямство… Она сказала, что чувствует что-то, какую-то перемену во мне… Если мои убеждения побуждают меня уйти, то к чему эта секретность, как будто она настолько труслива и малодушна, что ей нельзя доверять? «Как будто мое сердце может предать моих детей», — сказала она… Это трудно было вынести. И все это время она гладила меня по голове… Спорить было совершенно бесполезно. Она больна. Сама ее душа…
Я не осмелился прервать наступившее молчание. Я смотрел в ее глаза, блестевшие под вуалью.