— Напротив, я хочу говорить обо всем этом с вами, — возразила она с безмятежной серьезностью. Она оставляла без внимания мрачное настроение друга своего брата, — так, как будто эта горечь, этот подавляемый гнев были признаками негодующей праведности. Она видела, что он — человек необычный и, может быть, не желала видеть его иным, чем он представал ее доверчивому взору. — Да, особенно с вами, — настаивала она. — Именно с вами из всех русских людей в мире… — Слабая улыбка на мгновение появилась на ее губах. — Я чем-то похожа на бедную маму. Я, наверное, тоже не могу отречься от нашего дорогого умершего, который, не забывайте, был для нас всем. Я не хочу злоупотреблять вашим сочувствием, но вы должны понимать, что в вас мы можем найти все, что осталось от его благородной души.
Я смотрел на него; ни один мускул на его лице не дрогнул. И все же, даже тогда, я не подозревал его в бесчувствии. Это было что-то вроде глубокой задумчивости. Потом он слегка пошевелился.
— Вы уходите, Кирилл Сидорович? — спросила она.
— Я! Ухожу? Куда? Ах да, но сначала я должен рассказать вам… — Его голос звучал приглушенно, и он говорил, преодолевая себя, как будто в произнесении слов было для него что-то отвратительное или мертвящее. — Вот эту самую историю, что я услышал сегодня…
— Я уже знаю ее, — печально сказала она.
— Знаете! У вас тоже есть корреспонденты в Санкт-Петербурге?
— Нет. Мне рассказала Софья Антоновна. Я только что видела ее. Она передает вам привет. Она завтра уезжает.
Он опустил наконец свой зачарованный взгляд; она тоже смотрела под ноги, — и так они стояли друг перед другом, в пронзительно-ярком свете, посреди четырех голых стен, как будто беспощадно вырванные из смутной бесконечности восточных просторов, чтобы быть явленными моему западному взору. И я наблюдал за ними. Мне не оставалось ничего другого. Эти двое, казалось, до такой степени забыли о моем существовании, что я не осмеливался пошевелиться. И я думал о том, что конечно же они должны были сойтись, сестра и друг казненного революционера. Идеи, надежды, устремления, дело Свободы, выразившиеся в их общей любви к Виктору Халдину, нравственной жертве самодержавия, — все это неизбежно должно было их сблизить. Самая ее неопытность и его одиночество, о котором он так странно упомянул, должны были работать на это. И я видел, что эта работа уже сделана. Разумеется. Очевидно, что они должны были думать друг о друге задолго до того, как встретились. У нее было письмо от любимого брата, пробудившее ее воображение суровой похвалой, которой удостоился один-единственный человек; а для него было достаточно увидеть эту удивительную девушку. Одно только удивляло меня — его угрюмая отстраненность, на которую наталкивалась ее ясно выраженная готовность к дружбе. Но он был молод и, сколь бы он ни был суров и предан революционным идеалам, не был слеп. Период сдержанности закончился; Разумов, на свой лад, сделал шаг навстречу. Я не мог ошибиться в значении этого позднего визита — ведь в том, что он пришел сообщить, не было ничего срочного. Конечно же, он просто осознал, что она нужна ему, — и ею двигало то же самое чувство. Второй раз я видел их вместе, и я знал, что, когда они встретятся в следующий раз, меня — забытого или незабытого — уже не будет с ними. Я просто перестану существовать для обоих.
Чтобы сделать это открытие, мне хватило нескольких мгновений. Наталия Халдина тем временем вкратце рассказывала Разумову о наших странствиях из конца в конец Женевы. Продолжая говорить, она подняла руки над головой, чтобы снять вуаль, и это движение обнаружило на мгновение соблазнительную грацию ее юной фигуры, облаченной в предельно скромный траур. Ее серые глаза заманчиво блестели в прозрачной тени, которую бросал на ее лицо край шляпки. Ее голос с неженственным, но изысканным тембром был ровен, и она говорила быстро, искренне, без смущения. Когда она принялась оправдывать свои действия душевным состоянием матери, спазм страдания нарушил благородно-доверчивую гармонию ее черт. А он, как я заметил, стоял с опущенными долу глазами и походил на человека, который слушает музыку, а не членораздельную речь. И когда она замолчала, он, не шевелясь, казалось, продолжал вслушиваться, словно очарованный вибрацией этих звуков. Очнувшись, он пробормотал:
— Да-да. Она и слезы не пролила. Она будто и не слышала, что я говорил. Я мог сказать ей все что угодно. Казалось, она не принадлежит больше этому миру.
На лице мисс Халдиной отразилась глубокая тревога. Ее голос дрогнул.
— Вы не знаете, до чего дошло. Она надеется
Разумов резко поднял голову и устремил на нее долгий задумчивый взгляд.
— Гм. Это очень возможно, — пробормотал он таким тоном, как будто высказывал мнение по самому обычному поводу. — Интересно, что… — Он не договорил.
— Это бы ее доконало. Разум покинет ее, а душа последует за ним.
Мисс Халдина, разжав, уронила руки.