Я схватил стул и, подбежав, успел подхватить и усадить мисс Халдину — она безвольно повернулась в моих руках и так и осталась сидеть, отвернувшись от нас обоих, свесившись над спинкой. Он смотрел на нее с жутким, ничего не выражающим спокойствием. Недоверие, борющееся с изумлением, гневом и отвращением, на время лишило меня дара речи. Потом я повернулся к нему и яростно прошептал:
— Это чудовищно. Чего вы ждете? Не позволяйте ей увидеть вас снова. Уходите!.. — Он не пошевелился. — Вы не понимаете, что ваше присутствие невыносимо — даже для меня? Если у вас есть хоть какой-то стыд..
Медленно его угрюмые глаза повернулись ко мне.
— Откуда взялся здесь этот старик? — пробормотал он потрясенно.
Неожиданно мисс Халдина вскочила со стула, сделала несколько шагов и пошатнулась. Забыв о своем негодовании и даже о том, кто его вызвал, я бросился ей на помощь. Я подхватил ее под руку, и она позволила мне отвести себя в гостиную. За пределами света от лампы, в глубоком сумраке дальнего конца комнаты, профиль миссис Халд иной, ее руки, вся ее фигура оставались недвижимы, как на потемневшей картине. Мисс Халдина остановилась и скорбно указала рукой на трагическую неподвижность матери, казалось, не отрывавшей взгляда от родной головы, лежавшей у нее на коленях.
В этом жесте была какая-то ни с чем не сравнимая сила выражения, такая глубина человеческого горя, что трудно было поверить, будто причина его заключалась единственно только в безжалостной деятельности политических учреждений. Усадив мисс Халдину на диван, я вернулся, чтобы закрыть дверь. В обрамлении дверного проема, в резком свете белой прихожей я видел Разумова — он по-прежнему стоял перед пустым стулом, как будто навечно прирос к месту своей чудовищной исповеди. Было странно, что таинственная сила, вырвавшая из него признание, не уничтожила его жизнь, не сокрушила его тело. Оно стояло там, невредимое. Я взирал на широкую линию его плеч, на его темную голову, на поразительную неподвижность всей фигуры. Вуаль, которую выронила мисс Халдина, лежала у его ног — пронзительно черная в безжалостно белом свете. Он смотрел на нее как зачарованный. Мгновенье спустя, нагнувшись с невероятной, дикой быстротой, он схватил ее и прижал обеими руками к лицу. Что-то — может быть, крайнее изумление — затуманило мой взгляд, и я не видел, как он исчез.
А когда стук входной двери восстановил мое зрение, я не увидел уже ничего, кроме пустого стула в пустой прихожей. Когда потрясающий смысл увиденного дошел до моего сознания, я схватил Наталию Халдину за плечо.
— Этот несчастный унес вашу вуаль! — воскликнул я испуганным, мертвенным голосом — голосом человека, сделавшего страшное открытие. — Он…
Остальное осталось невысказанным. Я отступил назад и в безмолвном ужасе посмотрел на нее. Ее руки безжизненно, ладонями кверху, лежали у нее на коленях. Она медленно подняла свои серые глаза. Тени одна за другой мелькали в них, как будто ядовитые сквозняки проникли туда из темной, порочной, предъявлявшей на нее свои права бесконечности, где сама добродетель извращается в преступление в циничном противостоянии угнетения и мятежа, — и заставили наконец задрожать ровное пламя ее души.
— Несчастнее быть невозможно…[258]
— Ее слабый шепот ошеломил меня. — Невозможно… Мое сердце как будто оледенело.Разумов отправился прямо домой по мокрому, блестящему тротуару. Сильный ливень, под который он попал, кончился; на рю де Каруж далекая молния бросала слабые отблески на фасады безмолвных зданий с магазинами, закрытыми ставнями, и время от времени за слабой вспышкой следовало слабое, сонное ворчание; но главные силы грозы оставались сосредоточенными в долине Роны, как будто им не хотелось атаковать респектабельный и бесстрастный приют демократической свободы, серьезный город унылых отелей, с одинаковым равнодушным гостеприимством встречающий и туристов всех стран, и международных заговорщиков всех мастей.
Хозяин лавки уже собирался закрываться, когда вошел Разумов и, не говоря ни слова, протянул руку за ключом от комнаты. Доставая ключ с полки, хозяин хотел было уже отпустить шутку, что в такую грозу, наверно, особенно приятно пройтись и подышать воздухом, но, взглянув своему жильцу в лицо, только заметил ради проформы:
— Вы очень промокли.
— Да, я отмыт дочиста, — пробормотал Разумов, мокрый с головы до ног, и прошел через внутреннюю дверь к лестнице, которая вела в его комнату.
Он не стал переодеваться; зажегши свечу, он снял часы и цепочку, положил их на стол и тут же уселся писать. Опасный дневник хранился в запертом ящике стола; нетерпеливым рывком он выдвинул ящик и даже не потрудился задвинуть его обратно.